Людмила, всё так же, как и в юности, трепетно влюблённая в искусства, в прекрасные проявления человеческого духа и мысли, вела, неизменно увлечённо и ярко, занятия в музыкальном училище, уважаемая и коллегами, и учениками. Но если раньше всё же избегала дополнительной преподавательской нагрузки, чтобы пораньше, непременно до Афанасьего прихода, прибежать в воскрылённой устремлённости домой, а там быстро прибраться, приготовить ужин, самой прихорошиться, то теперь брала и брала часы, какие бы не предложили, и домой собиралась как раз к тем минутам, когда надо было зайти в детский сад за Юриком. Тогда душа жила Афанасием, а музыка была лишь духовитым дополнением к воздуху жизни её с Афанасием. Мужчины у неё, грациозной молодой дамы с глазами томно-мягкими, не появилось, и она даже не заглядывалась по сторонам, потому что чтó ей могло заменить её Афанасия, – она и вообразить не могла, даже по прошествии уже стольких месяцев беспросвета в своём одиночестве, из которого человеку по обыкновению тем не менее хочется вырваться, потихоньку переменяя свою жизнь, ощупью или скоро ища замену былому счастью. Афанасий по-прежнему был и оставался её любовью и её жизнью. Через него, возможно, она любила и жизнь и ещё зорче и вернее обнаруживала всевозможные прелести в искусствах. Её сердце не хотело, а то и противилось искать какую бы то ни было замену. Оно хотело жить воздухом прежнего счастья.

Но до коли можно было запутывать сердце своё? – сам по себе уже зрел в ней подспудный вопрос.

Нередко вечерами, прокрутившись в повседневных домашних делах, связанных со стиркой, уборкой и готовкой ужина, и в соседней комнате уложив спать Юрика, она в какой-то недоверчивой замедленности открывала крышку пианино, пианино своего детства и юности, и что-то долгое и смутное наигрывала, легонько касаясь клавиш, может быть, даже и вовсе не приминая подушечек пальцев. Наверное, она искала каких-нибудь особенных звуков и мелодий, чтобы утолить и утишить своё воспитанное на всём прекрасном и возвышенном сердце. Но утоления и покоя не наступало. Ни мелодия, ни жизнь не радовали, не обещали света и воздуха счастья. Только в музыкальной, молодёжной толчее на работе ей удавалось слегка забыться и – обмануться.

Отец теми вечерними часами маетно бродил, сутулясь, из угла в угол своей закоренело холостяцкой комнаты, в которой сыздавна самое необходимое – металлическая кровать с суконным чёрно-синим одеялом, пара некрашенных табуреток, письменный стол и фанерная самодельная шифоньерка. Ни ковров, ни половиков, ни штор, ни даже занавесок на окнах, ни тем более кресел или дивана, – ничего «мещанского», как он говорил, и быть не бывало здесь. Выбредал на кухню или балкон, иногда останавливался у дверей, за которыми наигрывала дочь, и чутко, как зверь, будто одновременно и принюхивался, вслушивался. Может быть, что-то сказать хотел дочери, может быть, подбодрить её, направить, – неведомо. Об Афанасии и её уходе от него они никогда не говорили, даже в первый день её вселения в его квартиру. Лишь скользом два-три невнятных слова прозвучало из его уст об этой беде. Постоит, попереминается перед дверями, – и снова перемещалось по дому его сухопарое, неловкое, но сильное жилистое тело. Ещё глуше, как будто прятался, ссутуливался и ужимался весь.

Иногда прокрадывался к спящему внуку, гладил его по цыплячьему пушку волос и чему-то неумело – наискось тужиной губ и щеки, и могло показаться, что щерился, – улыбался иглами серо-сталистых усов, непривычный по своей застарело суровой, но сиротливой жизни к открытым и простым душевным проявлениям.

Дочь слышала крадущиеся шаги и шорохи отца и знала, что он заходит к спящему внуку, с которым обыкновенно холодновато сдержан, как и со многими другими людьми. Ей становилось невыносимо жалко отца, который не нашёл своего человеческого счастья, свою сродственную душу в этом большом и многолюдном мире, но упорно счастьем мыслит свою партийную работу и движение человечества к светлому будущему.

И Юрика ей было жалко, которому теперь «отщепкой» расти – услышала она однажды слово от одной старушки, сказавшей так о детях-сиротах войны. Расти сыну по большей части в отрыве, в отдалении от отца, лишь урывками, гостем входя в его жизнь.

И себя было жалко. Жалко, потому что придётся, как бы оно ни было, если, конечно, оставаться женщиной, искать то, чего напрочь не надо её сердцу. Придётся, может статься, посмотреть на чужого мужчину так, чтобы он захотел быть рядом с ней. Однако даже мысль такая была мерзостна для неё.

Да и Афанасия, всё ещё мужа, нечужого, родного для неё человека, жалко было, потому что счастья истинного, сокровенного ему во всю жизнь уже не переживать: любимая его женщина не способна ему родить.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Похожие книги