– Если бы не ты, не твой прекрасный образ, – картине не родиться бы ни в жизнь.

Художник значительно помолчал, зачем-то заламывая пальцы, как-то искательно – исподнизу и настойчиво – заклядывая в глаза Екатерины.

– Катя, если она будет храниться у тебя, в твоём чудном домике, из окна которого видны и просторы нашей замечательной земли, и, я всегда так чувствую, дали жизни, то для меня это будет равносильно тому, что она хранится в Эрмитаже или в самом Лувре. Прошу, оставь её у себя: я уверен, что через тебя её увидит и Бог.

<p>Глава 42</p>

Она наконец прямо посмотрела в глаза художника:

– Простите, я могу принять картину, но я не могу принять портрет: он – богохульство.

– Что?! Богохульство?! – даже вскрикнул и отшатнулся, будто бы от тычка, художник. – О, нет, нет, он – поклонение! Поклонение перед всем прекрасным и чистым в нашей непростой жизни, перед тем, что великодушно дарит нам надежду и покой. Разве я виноват, что лучшие черты жизни нашей в моём воображении сошлись, как благодать Божья, на тебе, Катя?

– Не надо так! – огнём гнева вспыхнула, но и сжалась, похоже, что в испуге, Екатерина.

– Катя, смилостивься над бедным художником, – с притворной беззаботностью тянул губы к улыбке Леонардо. – Хочешь, мы сейчас оба падём пред тобой на колени?

– Извините, но я не могу принять портрет, – была неумолима Екатерина.

– Что ж! – тяжко вздохнул художник. – Если не бывать портрету, то не бывать и картине всей!

Он схватил со стола кухонный нож и неуклюжим поворотным движением всего туловища замахнулся им над полотном; а могло представиться, что размахнулся молотом.

– Что вы делаете?! – устремилась Екатерина к художнику.

Леонардо каким-то чудом перехватил его руку:

– Отец, брось дурить! Картина – прелесть. Она должна достаться людям. Катя, скажи ему, пожалуйста, что мы оставляем её у себя.

– Константин Олегович, мы оставляем её у себя. Спасибо за подарок. Картина и впрямь прелесть. Прошу, отдайте мне нож. Вот, хорошо. Присядьте, успокойтесь. Я быстренько накрою на стол: будем пить чай, ужинать.

– Дети, простите мне мою невольную напыщенность, но я объявляю вам, что она – моя последняя картина. Сил на что-либо ещё у меня уже нет и – знаю! – не будет. Я как художник замолкаю навсегда. Что ещё я могу и хочу сказать людям? Ни-че-го-с! Они и без меня знают, как и для чего надо жить. – И, едва раздвигая посиневшие губы, примолвил: – Жить, не тужить.

Когда они пили чай, распахнулась дверь и в комнату вбежала запыхавшаяся Софья Ивановна:

– Господи, живой! Живой! Костик, ты меня раньше срока в могилу загонишь. Ты как и когда выскользнул из квартиры? Прокрался на цыпочках? Малевал-малевал, – обратилась она к сыну и невестке, – бормотал-бормотал чего-то под нос себе, а потом вдруг – тишина. Думала: прилёг – уснул. Заглянула в комнату – нет его. И картины нету. Кинулась туда, кинулась сюда, поспрашивала у соседей в подъезде, у ребятишек во дворе – пропал, никто ничего не видел. Коридором, кажется, не проходил – я из кухни увидела бы, дверной замок не щёлкнул, уключины не заскрипели; а вы прекрасно знаете, как они у нас голосят, чуть потяни за ручку двери. Я сердцем почуяла: сюда, едва-едва закончил, мазнул последний разок, понёс картину, потому что сам непрестанно говорил мне: «Только Катя и сын по-настоящему могут оценить». Но как выскользнул, как выскользнул? Чудеса! Ты что, Костя, в окно вылетел, если коридором не проходил и дверь не открывал?

– Да, возрадовался, что с меня наконец свалилось бремя, подпрыгнул аж до потолка и – в распахнутое окно сиганул, полетел. Полетел птичкой небесной. На крыльях вдохновения. Но далеко ли упорхать на общипанных крыльях? Хотя далеко лететь я и не намеревался – сюда мне и надо было попасть во что бы то ни стало. Тут – пристанище моим трудам: картина на своём месте, здесь её увидит и оценит Бог. Хотя хозяйка душой мой труд не приняла.

– Катя, тебе разве не понравилась картина? – спросила Софья Ивановна и, пооттянув невестку в сторонку и склонясь к самому её уху, шепнула: – Ты хвали его, хвали во всю Ивановскую. И картину оставь у себя, повешай на самое видное место, иначе он снова запьёт как проклятый. Давай спасать его, а?

Екатерина прижала её к себе, моргнула обоими глазами.

Софья Ивановна подпорхнула к картине, по ободку погладила её:

– Ай, краси-и-во, Костик. Ты у меня настоящий талант!

– Угу, ты права: малевать – спец ещё тот, – пробормотал художник, не стараясь, чтобы его расслышали.

– Обиделся? Вот дурачок! Да такую вещь только вынеси на вещевой рынок – ценители переругаются в пух и прах, кому из них купить.

– Да, да, исключительно на толкучке этой вещи и обретаться, – едва смог разжать губы художник.

И, не давая жене возразить, бодрячковой, но скособоченной подпрыжкой встал из-за стола и несоразмерно громко сказал, ломая своё уныние:

– Ладно, хватит чирикать! Спасибо, хозяюшка, за хлеб-соль. Картину, моя благоверная, в охапку берём и – топаем домой. Вот так: ать-два, ать-два! – с бравой отмашкой промаршировал он на месте.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Похожие книги