– А в войну, помнишь, Катя, с гулькин нос собирали с этого же самого огорода, и вся картошка урождалась кривой и червивой, – чуднó! – рассуждала и восклицала Любовь Фёдоровна, в азарте вовсе не разгибаясь и неустанно подсыпая в вёдра клубни. – Да-а, известно издавна: пришла беда – отворяй ворота. Говорят, и немец не шибко-то жировал в те поры, хотя на него гнула хрип вся Европа. Мы, люди, друг с другом колошматились, а природа мать и Господь Бог нас наказывали. Так выходит, доча?

– Выходит, что так. Все люди под Богом ходят.

– Все? И немцы?

– А как же – и немцы.

Любовь Фёдоровна, сидевшая перед лункой на корточках, прищурилась на дочь и неожиданно – точно бы выстучала:

– И – Гитлер?

Екатерина, похоже, вздрогнула, с её губ сорвалась улыбка лёгкого, беззаботного настроения. Она отставила вилы, присела перед матерью на корточки и посмотрела в её глаза пристально, как смотрят в даль, чтобы обнаружить там что-то такое важное для себя:

– Мама… мама…

Ей отчего-то было трудно говорить; похоже, что она искала какие-то, возможно, более точные, более верные, более проникновенные слова.

– Простить Гитлеру или Сталину и подобным изуверам рода человеческого невозможно и нельзя. Но… пойми, мама… сердце своё мы в силах примирить перед свершившимся, чтобы жить дальше по-людски, с добром и сочувствием друг к другу, какой бы национальности или вероисповедания мы ни были. – Помолчала, очевидно подыскивая самое точное и самое верное слово. – Нужно отпустить их из нашего сердца. Отпустить! Во что бы то ни стало. Нужно вытолкнуть из себя зло, чтобы сердце никогда… – никогда! – не ожесточалось, не требовало отмщению, возмездия, новой войны, а значит, новых жертв и разрушений. Понимаешь, мама?

Молчала, вглядчивее, но и зыбко, в нетвёрдости чувств, всматриваясь в мать.

– Хм, моя твоя панэмаешь! – схмурилась Любовь Фёдоровна. – Что ж, выходит, нужно забыть злодеяния Гитлерюги и немчуры всей?

– Не забыть, мама. Конечно же не забыть! Но, пойми, сердце своё – сердце, понимаешь?! сердце – нельзя ожесточать, что бы ни было с нами. Ожесточение приносит только новые беды и страдания. Не нам творить вышний суд, а Богу. Богу, говорят, Богово, а человеку, думаю, человеково.

Обе натянуто помолчали. С лица Любови Фёдоровны не сходила хмурь. В глаза дочери она упрямо не желала посмотреть.

– Мама, верь – Бог взыщет, – ухватилась уже за последнюю соломинку дочь.

Любовь Фёдоровна зачем-то поднялась с корточек, выпрямилась, расправилась грудью, зачем-то прижала к своему бедру голову Коли, нечаянно подвернувшегося к её руке, и спросила, отчего-то насиленно наморщиваясь:

– Взы-ы-ы-щет?

Обе прямо, и могло показаться, что не совсем добро, посмотрели друг другу в глаза, мать сверху, парящей птицей, а дочь снизу, прижатой её взглядом.

– Взыщет, – ровно, но на каком-то невольном, если не сказать, на принудительном, угасании голоса ответила Екатерина. И последний слог получился совсем неживым, едва различимым.

– Ну-у, коли там знают, чего да куда ладить, то давай-кась думать о нашем земном, о человековом – о картошке-морошке, – предельно сухо и едко молвила мать, зачем-то прибавив ягоду морошку. И снова, преувеличенно покорная, присела перед лункой на корточки.

Дочь взялась за вилы. Поработав, молчком и сосредоточенно, Любовь Фёдоровна неожиданно спросила:

– А ты, доча, скажи-кась: на что Сталина приплела к Гитлеру?

Но ответа не дожидалась – говорила быстро, почти что наступательно, хотя секундами едва раздвигались её померкшие губы:

– Неужто не понимаешь, что Сталин принёс нам победу? Его и по сю пору любит народ. Помнишь же – вся страна голосила на его похоронах, до сумасшествия люди убивались. А этот толстомордый и толстобрюхий хохол Никитка потом нахрюкал с три короба на нашего вождя. Многие простаки тогда уши развесили – и поверили.

Помолчав мрачно, приговорила сжато-тихо, но чеканно:

– Слышь, Катя: ты никогда больше не говори о нём плохо. Поняла?

– Мама, я не буду тебя разуверять, что Сталин хороший, потому что сейчас говорит не твой разум, а твоё смиренное и доброе русское сердце. И живёшь ты, как и весь наш народ, сердцем.

– Хм, не будешь, говоришь, разуверять? Что ж, Бог тебе судья, доча.

В ссутуленности присловила, точно бы гвоздь вбила:

– Ты хотя и боговерная у меня, правильная да интеллигентная вся, а я, сибирский валенок, так тебе скажу: Бог-то Бог, да, знаешь ли, не будь сам плох.

– Я знаю, что я плохая. Грешница упрямая. Прости, мама, если что не так сказала, обидела тебя нечаянно или из гордыни.

– Ай, чего ты, доча! – неясно высказалась и отмахнула одной рукой мать, другой же изловчилась выгрести и выхватить из лунки бокастые картофелины. – Беспокоюсь: успеем ли до сумерек поле очистить, чтоб завтра поутру на сенá навалиться? В конторе выпишу «Беларусь» с телегой, мужиков каких-нибудь соседских наймём – в час-другой-третий, поди, управимся всем-то миром.

– Успеем, мама, картошку выкопать. И сенá завтра вывезем. Не найдёшь никого из помощников – не беда: раньше мы втроём, ты, Маша и я, не раз перевозили стога.

Перейти на страницу:

Все книги серии Сибириада

Похожие книги