– Что же вы сразу не сказали! – и перевел тоскливый взгляд на ермаковский пулемет. Приказать контуженому отдать ему оружие Мамин не мог, потому что Ермаков не был формально членом экипажа, а попросить не решался, так как мог последовать отказ, и тогда его командирский авторитет конечно же упал бы в глазах подчиненных.
– Тебя как зовут-то? – спросил Ермаков, когда они остались вдвоем с механиком-водителем.
– Лето Василий…
– Как?
– Васька, – поправился Лето.
– Ванька? Иван? – Контуженый пытался прочесть по губам.
Лето улыбнулся, жалея Ермакова, посмотрел вокруг, поднял тонкую древесную щепку и написал на земле неровными печатными буквами: «ВАСЯ».
– Василий… – кивнул Ермаков. – А меня Жоркой звать. Я не люблю это – товарищ, я люблю, Вась, по-простому… Тарусский я… Жорка… – И, не выпуская пулемета из рук, Ермаков пошел в воду – к танку. Войдя по пояс, он присел, оставив над водой только голову, и, озабоченно глядя на механика, объяснил: – Мне в воде, Васек, лучше…
Шли молча и по-злому быстро. Выгоревшая от солнца на верхушках холмов трава жестко шершавилась под ногами, серые будылья репьев тихо шуршали, стукаясь колючими головками о голенища сапог Мамина, о плотное полотно обмоток Свириденко, цеплялись за широкие сырые и пыльные штанины Непомнящего.
Город дрожал, полупрозрачный, нереальный в летнем полуденном мареве.
– Как мираж, – громко сказал Непомнящий, прижимая ладонью ко лбу пятак.
Курсант-командир и рыжий не услышали или сделали вид, что не услышали.
Они шагали как заведенные.
Гражданский растерянно улыбнулся. Он сравнил вслух город с миражом для того, чтобы они согласились с очевидным – с тем, что город похож на мираж, и так, быть может, завязался бы нормальный, человеческий разговор и нарушилось это тягостное, противное молчание.
Однако те двое продолжали молчать.
Непомнящий остановился, глядя на город.
– Как мираж, – тихо повторил он уже самому себе.
Город приближался, но, приближаясь, не исчезал, как мираж, а все больше обретал плоть, обрастая деталями и подробностями серой и убогой окраины маленького провинциального городка.
Они подошли к крайнему дому, низкому и узкому, беленному известью и крытому старым серым толем. Через невысокую ветхую ограду свешивались ветки с частыми шариками зеленых незрелых яблок.
На дощатой двери дома висел замок.
– Эй, есть тут кто?! – крикнул Мамин. – Хозяева! Хо-зя-е-ва! – Прислушался. Никто не отвечал. И вокруг было тихо. – Ушли, значит, – объяснил Мамин и, наклонив ветку, содрал с нее вместе с листьями с десяток яблок – в свою подставленную фуражку. – Угощайтесь, – предложил он башнеру.
– Не, – отказался тот. – Зелень…
– Кушайте, – Мамин протянул фуражку Непомнящему.
Тот взял в ладонь несколько штук, поблагодарил.
– Пронесет, – хмуро пошутил Свириденко.
Город, если не считать его окраинных Нахаловок, был крохотен. И был он пуст и нем. Лишь на горбатой булыжной мостовой гоношились и гудели сизари.
– Пожрать бы, – сказал рыжий Свириденко. – Я на току когда работал, мы столько этих голубей поели…
– Вас в детстве как-нибудь звали? – неожиданно спросил его Непомнящий. – Ну прозвище у вас, Свириденко, было?
Рыжий насторожился.
– А тебе-то что? – спросил он.
– Ничего, – смутился учитель.
Мамин молчал. Он шел чуть впереди – командир.
– Парит… Гроза, наверное, будет… – Непомнящий сказал это, полуобернувшись в сторону рыжего, ощущая его изначальную и неутихающую неприязнь и как бы извиняясь за свой вопрос.
Мамин оглянулся, посмотрел на учителя снисходительно и насмешливо и как-то театрально, сверху вниз оглядел себя.
– Кажется, на нас ничего такого мучного или сахарного нет, не растаем, – пошутил он чужой, но, похоже, любимой шуткой, подумал и прибавил: – А меня, между прочим, в колхозе наркоминделом звали, Молотовым…