Между тем речи начались, и было уже видно, что Николаю Васильевичу самому хочется сказать речь: у него было растроганное, но вместе с тем какое-то нетерпеливо-страдающее выражение. Вдруг дошла очередь до меня. Я встала, откашлялась, начала: «Дорогой Николай Васильевич…» — и замолчала, потому что оказалось, что я не помню ни слова. Это было ужасно. С остолбенелым видом я стояла, крепко сжимая рюмку в руке.
— Ну что, забыла? — с огорчением спросил Николай Васильевич.
Все засмеялись; я вспомнила, и вышло даже к лучшему, что я так волновалась, потому что сказала совсем другое, чем приготовила, гораздо серьезнее и умнее.
Николай Васильевич поцеловал меня и немного всплакнул. Когда молодежь приветствовала его, он всегда бывал особенно тронут. Вместо ответа он рассказал, как в 1919 году разнесся слух о его смерти, и в институте, в Микробиологическом обществе почтили его память вставанием, а академик Коровин, всю жизнь доказывающий, что Николай Васильевич не кто иной, как Дон Кихот, воюющий с ветряными мельницами, написал статью, в которой сравнил его одновременно с Мечниковым и Пастером.
— Потом, говорят, волосы на себе рвал, — сказал Николай Васильевич, — и доказывал, собачий сын, что я подстроил эту штуку нарочно… Ну, Таня, — сказал он, когда чай кончился и я подсела к нему, — а вы приедете ко мне в Москву, а?
— Нет, Николай Васильевич.
— Вот тебе и на! Почему?
— Потому, что я решила оставить микробиологию. Хочу работать как практический врач.
— Что такое? — Он взял меня за руки и посмотрел в глаза. — Это, кажется, серьезный разговор. Да, Таня?..
— Да.
Он подумал.
— Завтра зайдите ко мне домой. Между двумя и тремя. Ишь придумала! Практический врач!
Учитель
Еще ничего не было окончательно решено, но, несмотря на то что меня по-прежнему выдвигали в аспирантуру, я все более склонялась к тому, чтобы взять врачебный участок. Я поняла, что мучилась этими сомнениями, еще когда писала свою первую историю болезни — печальную историю, кончавшуюся словами: «Диагноз под вопросом».
Но странная вещь! Едва я начинала представлять себе деятельность практического врача, как наша кафедра вспоминалась мне с пугающей соблазнительной силой. Что же, значит, не будет этого прекрасного чувства, с которым я всегда подходила к дверям лаборатории? Не будет затаенного волнения, когда, стараясь не спугнуть еще неопределенную мысль, осторожно касаешься того неведомого, о котором ничего не знает ни один человек на земле?
Мне не повезло. Вернувшись с проводов Николая Васильевича, я наугад раскрыла Тимирязева, стала читать и наткнулась на страницу, умножившую мои колебания. Вот она:
Но вот проходит сорок лет, и вновь встречаются эти воображаемые лица. Теперь слово берет ученый:
Николай Васильевич назначил мне час, когда он возвращался домой к обеду, и опоздал на добрых сорок минут. Наконец пришел, веселый, с цветами, и от души удивился, найдя меня в своем кабинете.
— Что повесила нос, милая дивчина? — спросил он. — Опять собралась сказать речь и забыла? Садитесь-ка вот сюда. Я вас слушаю. И не сердитесь, что опоздал. Зато дома обедать не буду.
Он пододвинул мне кресло и сам сел у окна.