Завидев осины, горевшие пожаром, он смело кидался в этот огонь, в самое его обманчивое пекло. От раскаленных докрасна ветвей шел не жар, шла дорогая для разгоряченного тела прохлада. Вороха углей–листьев обжигали голые пятки веселым холодом.
Шурка поспешно ставил корзину наземь, опускался на колени. Вся его сила и страсть сосредоточивались в глазах. Он не шевелился, не ползал, он лишь ворочал шеей, озираясь, вонзая взгляд в палую радужную листву.
Казалось, глаза его видели землю аршина на три в глубину. Ничто не могло схорониться от пронзительного, всевидящего взгляда. Он различал каждый стебелек, каждую жилку на круглых, жестких листьях. Вблизи опавшие красные листья осин каким‑то волшебством превращались в лиловые, коричневые, сизые, как остывающее железо в кузне Вани Духа, превращались в малиново–золотые, даже черные и еще невесть каких цветов и оттенков, которых и не придумаешь, не вообразишь себе.
Глаза слепли от блеска, приходилось жмуриться. Но и жмурясь Шурка видел пеструю божью коровку, которая мирно паслась на большом осиновом листе, вобравшем в себя все цвета, какие существовали на свете. Этот лист был словно круглое зеркальце, в него гляделись, любуясь на себя, соседние листочки–франты и точно отражались в нем.
Шурка видел и замечал все, кроме подосиновиков.
«Опоздал… обобрали мои грибки», — с огорчением решал он, поднимаясь с земли.
Но стоило ему сделать шаг, как знакомый легкий хруст под ногой, отличительный от всех других хрустов и тресков, какой‑то живой, необъяснимый, безошибочно возвещал, что он, Шурка, слепня и растяпа: красноголовый, с белым толстым корнем подосиновик раздавлен в лепешку. Гриб синел и чернел на глазах, словно умирал и каждым своим порванным волоконцем взывал о помощи.
Охнув, Шурка ложился на живот, поднимал расплюснутый гриб, склеивал его слюной и отправлял для полного выздоровления в корзину. Не надеясь больше на глаза, которые слезились и мигали от напряжения, он осторожно, чуть прикасаясь, ощупывал руками вороха листьев, молодую игольчатую траву, которая под ними росла, перебирал пальцами каждую лапку мха.
И вот он, мальчик–с–пальчик в красном колпаке! Рядом с ним живет парочка белобрысых, не успевших зарумяниться подосиновиков, и еще и еще торчат из земли красноголовые куколки–матрешки… Подосиновики выглядывали на свет божий, холодные, мокрые, ядреные, и не успевали опомниться, как оказывались в корзине.
Шурка не чистил и не отрезал корни грибов, пригоршнями собирая добычу. Сколько полян–пожарищ надо было выползать на животе, какие горы листьев, заросли травы и мха надо переворошить, чтобы набить доверху, стогом, мерную корзину мальчиками–с–пальчиками и куколками–матрешками!
Но дело сделано, корзина полна, ее сразу и не поднимешь. Старый отцовский кушак, стягивая грудь, пищит от непомерной тяжести, того и гляди лопнет. Наклонясь вперед, точно впрягшись в воз с дровами, Шурка медленно ползет домой, поддерживая свободной рукой драгоценный груз за спиной. Можжевеловая клюшка, как третья нога, помогает изо всей мочи хозяину везти–тащить поклажу.
У изгороди, которая отделяет Заполе от Глинников, Шурка, по обычаю грибников, садится отдохнуть. И здесь одиночество возвращается к нему, щемит, схватывает тягостно и смутно сердце.
Старые воротца красуются на свежих столбах, вкопанных в землю чьей‑то заботливой рукой. А за столбами, за воротцами, по обе стороны леса повалились по канаве от дряхлости колья и жерди. Всякая животина пройдет в Заполе, минуя воротца, если не поленится, — что корова, что лошадь. Ищи потом скотину, бегай по Ромашихе и Водопоям. Малым ребятам и то понятно, а вот мужики и бабы не сообразят, никак не соберутся починить изгородь.
Возле воротец, у дороги, на излюбленном местечке сильно примяты моховые кочки. Кто‑то совсем недавно посиживал–полеживал тут, отдыхая и прохлаждаясь от тяжких и радостных грибных трудов. Eщe слабо дымит, догорая, теплина. Рогульки торчат из пепла, валяются обуглившиеся прутики.
Может быть, Яшка Петух или Катька Растрепа с компанией, проголодавшись, жарили–пекли грибы на огне, нанизав шляпки подберезовиков и подосиновиков на прутики. Шурка кусает ватрушку, а во рту у него — пресный вкус обуглившихся, пропахших дымом грибов. Как славно на закуску нанизать на прут бусами ягоды — все равно какие, — сунуть в огонь, ягоды полопаются от жара, и по прутику потечет сок, лижи его, как варенье, досыта.
Он пробует воскресить удовольствия, печет на огне самый молодой, лучший грибок, жарит бруснику и клюкву. Не то, не то!..
В одиночестве и гриб поперек горла встает, без соли и не проглотишь. Шурка, морщась, выплевывает приготовленное кушанье. И ягоды — кислые, горячие — обжигают губы, не дают сладости душе.
Он идет прочь от воротец, к дому. Дорога кажется ему неслыханно длинной. Отцовский кушак больно режет грудь и плечо.