Но Шурка уже не мог отвязаться. В овраге было светло от зарослей цветущей черемухи. Кусты ее, теснясь к ручью, нависали по обрыву сугробами нерастаянного снега. Сильно и горько, волнующе пахло этой черемухой и лопнувшими почками дикой черной смородины, даже дышать становилось затруднительно. И эта сладкая боль давящего дыхания и печальная, неистребимая горечь запаха вызвали необъяснимый прилив сил. Хотелось сделать что‑нибудь невозможное - кувыркнуться с обрыва вниз, в каменное ущелье Гремца и умереть на глазах Катьки и Петуха… Нет, раскинуть руки и перелететь ручей по воздуху. Он, Шурка, знал, чувствовал, что может это сделать и сейчас сделает - крылья выросли у него за спиной тугие, скрипящие пером. Но он сделал невольно для себя другое - он торопливо выхватил из кармана платок с голубыми буковками и, косясь счастливо на Катьку, утер им лицо. Растрепа притворилась, что не заметила платка.
— Вонючая какая… терпеть не могу! - проворчала она, пробегая мимо черемуховой заросли. И наломала в школу целую охапку, притворщица, вот как она ее не терпит, черемуху. Да, может, и не ее одну.
— Жарко! - сказал Шурка и обмахнулся платочком, поглядывая на Петуха, старательно расправляя уголки, чтобы тому были видны загадочные буквы. Однако Петух, занятый своей радостью, насвистывая, не видел ни платка, ни буковок.
— У–уф–ф! - Шурка накинул, повесил подарок на картуз и, перебирая перед собой уголки, громко сказал, будто прочитал: - К…а…т…я…!
— Киш–шш‑ка–а! - зашипела почище, чем на крапиву, Растрепа и покраснела. - Как не стыдно!
Хотела сорвать платок с картуза, отнять, но Шурка вовремя угомонился, спрятал подальше подарок.
И пора было это сделать, - за оврагом, на той стороне, в синих соснах и елках, рядом с зеленью могучих кладбищенских берез и белой колокольней, подпиравшей небо, знакомо и весело проступило красным солнышком железо школьной крыши.
Чем ближе подбегала к школе тройка, тем она становилась серьезнее, спокойнее, хотя и продолжала поторапливаться. Она не опоздала - Аграфениного звонка не слышно, уроки не начались, но холщовые сумки, толкая настойчиво в бока, давали о себе знать, - все оборачивалось в то, чем оно было в действительности. Потому это была уже не тройка с удалым, под расписной дугой гривастым коренником и двумя под стать ему стлавшимися по земле в беге пристяжными (в коренника–гривача и бешеных пристяжных ребята преображались, соблюдая товарищеский черед), нет, не тройка, ревевшая колокольцами и бубенцами, пробовавшая березовые листочки, то были просто–напросто Яшка Петух, не успевший на радостях заглянуть дома в грамматику, о чем он сокрушался вслух, Катька Растрепа с белой охапкой черемухи, которую она беспрестанно, с удовольствием нюхала и охорашивала каждую веточку, и Шурка Кишка, зажавший в потной ладони в кармане что‑то дорогое, бесценное, а что именно - он успел позабыть.
Но оттого, что они стали самими собой, озабоченные школьными важными обязанностями, мир не стал хуже. В овраге, в сырых кустах, в самой их гуще, щелкал осторожно соловей, давая о себе знать, но еще не рассыпался трелями, не замирал и не гремел, усталый, должно, с дальней дороги. Зато трещали во весь голос встревоженные сороки, раскатисто, безумолчно заливался в вершинах сосен, на том берегу, зяблик, чесали звонко язычками, болтали, захлебывались в траве, по деревьям и зарослям разные бормотушки, говорунчики, завирушки, даже синицы подтягивали им, распевали–тенькали, вися вниз головками на тонких прутьях ольхи. В воздухе и на земле стоял звон, стон и ликование. И на душе у ребят, откликаясь, снова что‑то запело и зазвенело.
По скользким холодным камням перебирались они через ручей, слушая, как воркует под ногами вода. Напились досыта ледяной благодати из родника, сложив ладони ковшиками. Ключ бил в подножие горы из‑под сине–палевого, в трещинах, обросшего мхом валуна и падал, скатывался, как ртуть, частыми блестящими шариками–капельками и вдруг пропадал, наполняя незримо струйкой бочку, врытую Григорием Евгеньевичем собственноручно почти вровень с травой. Посудина из лавки Олега Двухголового, ведер на десять, дубовая, всегда полная по края (лишек стекал в ручей), и в ее дрожаще–спокойное темное зеркало гляделись крупные одуванчики и рослая осока.
— «Дружно, товарищи, в ногу» выучили? - спросила Растрепа, продолжая разговор. - Нынче последний урок - пение, Татьяна Петровна спросит… Ой, весь угол у печки будет в столбах! - хихикнула она, намекая откровенно кое на кого.
— Ну! - отмахнулся Яшка, все еще горюя о грамматике. - Я эту песню от солдата слышал пораньше твоей Татьяны Петровны, знаю… И не «дружно», а «смело, товарищи, в ногу» поется.
— Дружно, дружно! - настаивала Катька. - Мы списывали с доски, забыл?
— Да это одно и то же, что смело, что дружно, - пытался помирить Шурка. - Если дружно, значит - смело. Пой, как тебе нравится.
— Вона! Соврешь и камертона по голове попробуешь - не сочиняй, слушай ухом, а не брюхом!