— Пьянешеньки, веселешеньки! — громко, счастливо подхватила тетя Клавдия, смеясь и покашливая, прикрывая рот ладонью. Она тут же отняла руку — из бледно–розово–сиреневой стала румяной–разрумяной, не видать веснушек, один пожар, разгораясь, полыхал по ее худым, веселым щекам. — Я с утра незнаемо как пьяная хожу, — призналась она, — Не поверишь, Поля, что со мной нонче приключилось, вот глупая‑то… Солнышко в окно заглядывает, прямо стучится давным–давно; петухи орут на дворе; Васильевы бабы, слышу, за водой который раз на колодец бегут, ведрами гремят, а я встать не могу — неохота, и все тут. Печь надобно топить, ребят кормить, нет, лежу и лежу — воскресенье… «Может, — гадаю, — он, Роденька, седня и нагрянет, давно обещался на поправку приехать из лазарета. До нас из Питера рукой подать; только бы выписали, разрешили побывку, живехонько прикатит. И день красный; в такой день одна радость ходит по домам. Ну‑ка заглянет и ко мне наконец?.. Господи! — молюсь тихомолком, дура. — Тебе все едино, когда его, Роденьку, привезти домой. Уж сделай мне, грешной, глупой, несказанную милость, осчастливь хоть раз в жизни, привези на нонешнем поезде, на почтовом, утреннем. А со станции сюда, в усадьбу, доведи живого–невредимого, сию минуточку!..» Ох, день‑то такой, и не выскажешь, глазам больно!

Яшкина мать, жмурясь, закрылась на недолго платком, помолчала.

— «Да что же это я, барыня, прохлаждаюсь на самом деле? — ругаю себя. — Богу кланяюсь, молюсь, а сама с ленью–матушкой под ручку гуляю! Давай хоть лепешек пресных напеку для праздника, — не хитро и больно кстати. Вставай, лежебока, берись за муку, немножко ее осталось, а жалеть нечего…» Сержусь про себя, а все не поднимаюсь, такая почему‑то бцепень взяла, оторопь навалилась на меня, руки–ноги не шевелятся, онемели. И все‑то я прислушиваюсь, настораживаю ухо: не застучит ли в сенях… И ведь застучало! Поля, родимая, слышу, в самую нашу дверь стучит кто‑то. Сердце у меня, как водится, упало, дрожь бьет, а встать не могу и не могу. «Не заперто», — еле выговариваю. Откашлялась, отдышалась, спрашиваю: «Ты, что ль, Дарья?..» И знаю, чую: не Дарья, это он, Роденька, стоит в сенях, а сама спрашиваю… Ведь вот что с радости бывает!

Прежде от тети Клавдии слова не скоро дождешься, она всегда была какая‑то пугливо–молчаливая, маленькая. А нынче — говорунья и будто вытянулась, ростом стала выше. Посиживая за столом рядышком с дядей Родей, раскрасневшись, обмахиваясь платком — так ей жарко, — она, позабыв свою хворь, как есть здоровая, поправилась, весело говорит и говорит и не может наговориться.

— Он уж и дверь отворил, вошел, не нагнулся на пороге — позабыл, вижу, — стукнулся об косяк головой, фуражкой своей. Ребята вскочили, бегут к нему, кричат: «Тятя! Тятя!», а я притворяюсь, заладила и заладила: «Дарья, ты?..» Почему? Совестно и признаться, Поля, дорогая, — обмануться боюсь. Страх на меня напал непонятный, сроду не чуяла такой боязни. Смешно сказать, а скажу, не потаюсь: «Как признаю его, — думаю, — так он и пропадет навсегда, как во сне, не вернется больше ко мне…» Вот до чего истужилась, мочи нет, боюсь, твержу, как полоумная какая: «Дарья, ты? Дарья?» А он возьми и отвечает, смеется, Родя‑то, мол, она самая, разве не видишь? Да хвать меня с кровати на руки!.. Я так и обмерла, память потеряла… водой отпаивали, — призналась тетя Клавдия и опять закрылась платком.

— Слава богу, слава богу!.. Как хорошо, лучше и не бывает, не надобно, — крестится, откликаясь, Шуркина мамка и, прослезясь, глядит лучисто на дядю Родю и тетю Клавдию. А еще дольше глядит она на отца, горделиво, не скрываясь, и широко раскрытые, с блеском глаза ее льют голубой свет.

Батя, не замечая мамкиного любования, но тоже довольный и растревоженный, не успокаиваясь, оживленно вспоминает, рассказывает, сурово–насмешливо поводя усами:

— Урядника в волости заарестовали, красные флаги вывесили… Ну, Быков Устин оперед всех выскочил, не прозевал, сжег на народе портреты царя, в лавке ими торговал, а тут в огонь — вот и вся наша революция. Комитет какой‑то выбрали заместо волостного правления. А сидит там, заправляет опять тот же Мишка Стрельцов, смолокур, дегтярник. Он еще и лесом, говорят, стал приторговывать за войну, чисто лесную биржу открыл: тес, бревна продает, дрова… Да что! Акцинерское общество «Сосна» придумал, не подкопаешься. Устин и Шестипалый с ним заодно; может, и выдумка‑то ихняя про общество, на пользу им всем — кто их разберет, поймет? Не зря Ваня Дух бесится, мало ему кузницы, аренды барской земли, он и за лес не прочь ухватиться, даром что однорукий, а не хочет упустить: барыш… Теперь денежки этой троицы горят, купленная‑то роща, гляди, уплывет к нам, он и радуется, Тихонов… Не велики перемены, Родион Семеныч, был Стрельцов волостным старшиной, им и остался, а прозывается по–новому, вроде тебя, председателем… Устин наш побывал там, в волости, — успел, сам себя послал. Ну, и его выбрали членом этого самого комитета. А нас и не спросили… Смекаешь, что получается?

Перейти на страницу:

Похожие книги