Не стерпев, друзья — горемыки заглянули через дверную щелку в свой класс. Там было темнее, чем в коридоре, ребята сидели ближе к окнам, точно оставленные в наказание после уроков. Но по тому, как иные перекидывались комочками жеваной бумаги, другие, отдыхая, наигрывали на старых перышках, воткнутых в парты, им, счастливчикам, их раскрытым сумкам, тетрадям, грифельным доскам и задачникам — всем было одинаково хорошо. Конечно, им и невдомек, в голову не приходило, что подглядывавшим из коридора в щелку грешным душам страсть как худо, хуже, чем даже ломаным перышкам и жеваной бумаге.
— Эй вы, мороженые уши! Не списывать задачки, негодяи! Вот я вас, лодыри безголовые! — завистливо, страшенным шепотом сказал Яшка.
В классе поднялась замечательная паника.
— Картохи приехали, ура — а–а!
— Мяу — мяу… му — у–у!
— Дай, Петух, картошинку! Я и сырую съем… ужас как жрать хочется! — орал Пашка Таракан.
— Братва, кончай заниматься, Петушище лезет драться!
— Ку‑ка — ре — ку — у–у!..
Шурка распахнул дверь в класс, зловеще зашипел:
— Это вы так‑то уроки готовите, бездельники, мразь несчастная! В угол! Столбом до утра! Кукиша получите…
Ответом был визг и вой. Все грозило перейти в желанную для обеих сторон свалку. Но затопали, застучали в сенях мороженые валенцы Аграфены, и зачинщики беспорядка вовремя пришли в себя, захлопнули дверь, отскочили прочь, и в коридоре снова стало тихо.
Однако сторожиху нелегко было провести. Она всегда за версту по воздуху чуяла баловство.
— Так и знала, обормоты, чуяло мое сердце, зачем вы, шатуны, пожаловали сюда… Отвернуться не успела, как они, бесстыжие хари…
— Ей — богу, нет, вот те Христос, нет! Послышалось… Дозволь нам, тетенька Аграфена, помочь тебе растоплять печки, — перебил вкрадчиво Шурка, делая отчаянную попытку спасти себя и друга от смертельной опасности. — Уж, пожалуйста, дозволь… честное слово, мы не будем баловаться! — унизительно клянчил он, семеня за сторожихой, поддерживая сбоку дрова, которые она несла. — Яшка, беги скорей на кухню за спичками! — нахально распорядился он, не давая Аграфене продолжать обычную ругань. Несколько раз открывала она рот и не успевала вымолвить слова — так разливался Шурка.
Петух, смекнув, полетел на крыльях выполнять приказание.
А Шурка еще пуще пел, как сестрица Аннушка, с таким воодушевлением и искренностью, что сам себе верил, будто ему просто хочется помочь старому, усталому человеку.
— Бересты надерем вот так… Мы с Яшкой здорово умеем драть бересту. Лучинок наколем, подожжем… Дрова ух как живо разгорятся, вот увидишь! Ты посиди, тетенька Аграфена, отдохни, мы все сделаем сами. Обе печки затопим одной минуточкой… Знай себе сиди — посиживай да угли шевели.
— Ну‑ка, ты, помощник, посторонись, зашибу, — отмякшим голосом сказала Аграфена, грохая охапку поленьев на пол.
Один сосновый неколотый кругляш откатился к окну. Яшка кинулся, подобрал, уложил дрова в кучу. Тем не менее Аграфена отняла у него спички.
— Пес вас задери, какие заботники, услужники седня стали… Ах, стервецы! — Сторожиха заскрипела не то кашлем, не то смехом. — Вот эдакими умниками проворными всегда бы и росли. Матки‑то, батьки не нарадовались бы на вас, негодяев, и дёры никогда не было бы… Ну, хватит зубы мне заговаривать. Идите, баю, домой, пока не стемнело.
Шуркины унизительные старания оказались напрасными. И соловьиное пение не помогло. Оставалось последнее средство.
— Нам нельзя домой, — важно сказал он, — мы ждем Григория Евгеньевича.
— Это еще зачем?
— Нам надо ему сказать…
— Знаю, знаю. Уж одному сказателю, баловню он ответил. И тебя ждет то же самое… Чу, никак идет в самом деле. Марш, говорю!
Но раньше учителя явились Олег Двухголовый и Катька Растрепа. У лавочника, вторую неделю форсившего в невиданной оленьей, мехом наружу шапке, какой не имел сам Григорий Евгеньевич, у трепача под мышкой суконного, распахнутого от горячего бега пальто торчала здоровенная, в два кирпича, румяная, с темными сухарными крошками на поджаристой корочке, словно ситный с изюмом, коврижища хлеба, а у Растрепы оттопырилась спереди знакомая вязаная вигоневая шаль, которая в морозы заменяла ей и платок и обогнушку. Обычно, чем сильнее мороз, тем туже затягивалась в платок Катька. Она так вытянула концы шали, что при желании и необходимости, когда холод пробирал до костей, обматывалась вязанкой кругом два раза, как кукла, затягивая узел на животе; узел торчал смешно, пупком.
Катька, счастливо щурясь, усмехаясь, вытащила из шали и показала Шурке крупные, розовые, как яблоки, картофелины.
— Видал? Вот тебе и нету картох… А у нас их прорва!
— В бородавках… гнилье, — проворчал Шурка, вымещая неудачу и раздражение на близком, дорогом ему человеке. — Тоже мне… приперлась. А кто звал?
Он отвернулся, — до того неприятно ему было смотреть на картошины и их довольную, сиреневую от стужи хозяйку.