Да, отлично с мороза, сорвав еще в сенях шапку, постоять в кути, в полутьме, в тепле, которое в это утро пахнет щами с говядиной, аржаными лепешками, коровьим топленым маслом и березовым дымом. Жарко пылают дрова в печи, хозяйки нынче не жалеют поленьев, подкладывают, потому что варят, пекут, жарят для разговенья много, у кого что есть, и все такое запашистое, скоромное. Славно, ласково теплится в красном углу одинокая лампада перед образами, и трепетно горит крохотная, как очищенный от коры прутик вербы, свечка, прилепленная воском на божницу для украшения и зажженная ради праздника. По лавкам, на печи, вповалку, сбив в ноги дерюжки, спят, бывало, Минодорины ребятишки, мал мала меньше. Жалко тревожить их, а придется. Только запели христославы, — очнулась ребятня, подняла взъерошенные космы, закуталась дерюжками и замерла, счастливо вытаращив глазенки. Сама Минодора, простоволосая, одетая еще по — будничному, в заплатанной, старенькой юбке н мятой кофте без рукавов и пуговиц., раскрасневшаяся у печки и от того не похожая на себя, какая‑то молодая, крестится, слушая славление, потом задумывается, опираясь на ухват. По красивому, полному неподвижному лицу ее пробегают отблески огня, от этого губы как бы двигаются, словно Минодора с кем неслышно разговаривает. И не вспоминаются ее кулачищи, которыми она часто волтуэит ни за что глухого деда Антипа. На вдовьем‑то горе чем не нагрешишь, говорят бабы, а мужика все равно не воротишь, раз убит на войне.

Востроглазая Катька Растрепа, заглянув украдкой н печь, тоненько славя Христа, одновременно скороговоркой, как бы вторым голосом, испуганно шепчет:

— Тетенька Минодора, гляди, молоко сейчас убежит!

— Ах, пес его задери! — очнется, бывало, Минодора, выхватывая тряпкой из огня на шесток кринку; обожжется молоком, зашипит, почешет, погладит обожженную руку, потом, перекрестясь, скажет: — Бог наказал… о плохом подумала. А надо думать завсегда о хорошем… Матерь небесная, прости и помилуй, заступись там, на небе, за нас, сирот!

А сестрица Аннушка не пустит никогда дальше порога и обязательно зачнет подпевать, склонясь умильно набок чистым, белым, низко повязанным платочком. Толстые щеки ее лоснятся маслеными оладьями.

— Не частите, — проговорит сестрица Аннушка строго. — Не так, не так!: —И велит петь все сызнова.

Но всего приятнее славить у Марфы — работницы, в доме Олега Двухголового. Хозяева, Дуня с пальчиком и Устин Павлыч, в церкви, Олег дрыхнет в своей каморке, на железной кровати, Марфа царствует, как всегда, одна в доме, замотана шалью, головастая, с птичьим носом, в полосатых шерстяных чулках и кожаных опорках. Каркая, топая опорками, Марфа проведет на кухню, бросит под ноги свежую рогожку (удивительно, от рогожи почему‑то сильно пахнет кренделями), даст веник, заставит еще раз, начисто, обить валенки от снега н сама скинет опорки, в одних мохнатых чулках поведет гостей мимо выбеленной густо, молоком и мелом, печки, которая у нее давно истоплена, дышит жаром, потащит за собой в горницу.

Она распахнет дверь на обе половинки, и славильщики, хотя и знают, чего тут увидят, все же разинут невольно рты, затаят дыхание от богатства, от света и блеска, как в церкви. Гулко тикают часы в футляре на стеке просторной горницы. До потолка громоздится горка с посудой. Крашеный, намытый с содой и мылом, скользкий пол кажется ужасно холодным, каменным. Это чувствуется даже в валенках, ноги стынут, дрожат, но скорей всего, пожалуй, от волнения и неописуемой красоты. Все пять больших, разноцветного стекла лампад зажжены. Они в тяжелых подлампадниках, на цепочках, слегка качаются, потому что дверью хлопнули, и Марфа топает чулками, и ребята переминаются с ноги на ногу. Киоты с иконами широко раскрыты, серебро окладов, начищенное нашатырным спиртом, сверкает не хуже солнца — ракушки, которая вспоминается сейчас одному мокроносому деду — морозу. Темно — золотые старинные лики господа бога, Царицы небесной и святых угодников тоже блестят порядочно: должно быть, Марфа и тут постаралась, не утерпела — протерла иконы лампадным маслом.

— Эко, смотри! Царство божие у меня… Благодать! — каркает и размашисто крестится Марфа. Огромная, деревянная, негнущаяся, она мелко кланяется птичьей, с клювом, закутанной головой, касается подбородком груди, точно зерна клюет, и галочьи бусинки — глаза ее часто — часто мигают. — Ну, запевайте… Да громче! Голоушка у меня ноне разламывается, болит. И уши заложило. Ничего, почесть, не слышу. Оглохла.

Шурка и Яшка дерут глотки на полную силу, Колька и Катька тоже складно подтягивают озябшими голосами. Хор выводит песнопение, гремит, разливается, чтобы потешить Марфу и разбудить Олега.

Марфа, довольная, восторженно каркает:

— Слава тебе! Христос народился… Хорошо‑то как! А у меня вчерась корова отелилась… принесла телушку… Эка радость!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже