Обратной дороги словно и не было, Шурка сразу очутился на родном крыльце и только тут немного опомнился, перевел дух. Он привычно ударил валенком дверь в сени, распахнул ее настежь, а из сеней в избу пришлось дверь отдирать обеими руками, такая она стала крепкая и немного чужая, обитая для тепла неизвестно кем и когда полосатой мамкиной дерюгой. Он поднатужился, рванул скобу и застыл на пороге.
Прямо перед ним, на кухонной табуретке, посыпанной волжским песком, красовался мокрый блестяще — серый, почти что серебряный губастый ведерник, и на его крутом боку, повернутом к свету, отражался косой темный переплет окна и курчаво — белое, ровно весеннее, облачко на небе.
— Закрывай скорей, простудишь отца! — услышал Шурка тревожно — веселый голос матери.
Он не мог пошевелиться, ведерник не отпускал, притягивал, такая это была красота. Пришлось матери самой притворять дверь.
Отец, наклонясь, сидел за гончарным кругом брусничной латаной спиной к Шурке, и голые по локти грязные руки его медленно подталкивали деревянный круг н одновременно, в лад движению, ляпали из глины что‑то невообразимое, ни на что не похожее, какую‑то безобразную, кривобокую посудину, вроде опарницу, от донышка узкую, кверху шире и шире, с толстущими стенками, захватанными пальцами, в мятинах и бугорках. Прямо сказать — получалась дрянь ужасная, хуже не придумаешь, никому не нужная. Которой во веки веков не стать настоящим горшком — красавцем. Ребята в школе на уроках лепки и то получше мастерили из глины посуду, когда хотели, когда н ней была нужда, тарелка там, блюда, чугуны игрушечные, даже девчонки отлично справлялись, А у отца не получалось, не ладилось, точно взаправду он позабыл, не может вспомнить, как делаются горшки.
Однако на знакомой табуретке рядышком с батей сверкал белесый сырой ведерник, словно литой, и не из глины, а бог знает из чего, светлого, дорогого, почище серебра. Он был такой гладкий, крутобокий, губастый, этот большой горшок, будто к нему никакие руки не прикасались, будто он сам взял н народился, выскочил из‑под земли, как белый гриб после дождя в березовом лесу. Откуда он взялся, красавец горшок?
Шурка догадывался, замирал от восторга и страшно сердился, что он все ж таки опоздал, не увидел, как произошло чудо, как сотворили этого глиняного молодца. Он понимал, что сердиться глупо, он досыта успеет насмотреться, налюбоваться. Да вот, пожалуйста, гляди сейчас, сколько влезет, дивись на глиняную безобразину, которую молча ладит отец. С ней, с этой безобразиной, тоже должно произойти чудо. И все‑таки Шурка от досады кипел на пороге, как горшок в печи.
Из‑за переборки, из «залы», выглядывала на кухню счастливая, завороженная, перепачканная овсяным киселем мордаха Ванятки. Сунув в рот палец, братик не спускал широко раскрытых неподвижных глаз с гончарного круга, от непонятной посудины, которую неторопливо, старательно и в то же время очень грубо, плохо ляпали жилистые, некрасивые отцовы руки.
Бабуша Матрена стояла у печки, чтобы не мешать, лицом к отцу, кивала головой, точно все видела и все одобряла. Из незрячих глаз ее катились слезы (все бабуши — известные плаксы, хуже пискуш девчонок, ревет с горя, и с радости, и просто так, когда захочется). Но у бабуши еще дрожала волосатая, любимая Шуркой бородавка на левой щеке, и добрый кривой зуб то выглядывал из уголка сухих, ввалившихся губ, то пропадал, и от всего этого у Шурки тоже защипало глаза, он поспешно отвернулся опять к отцу, к тому самому важному, диковинному, что делалось на гончарном круге. А бабуша и подвывала негромко, и клохтала сквозь отрадные слезы смехом, и бормотала, как всегда, вполголоса. Она тянула растопыренные дрожащие руки к готовому горшку и не решалась дотронуться, щупала воздух.
— Мне бы хоть прикоснуться, пальчиком потрогать, я бы его и увидела, — просила, бормотала она. — Вот он, праздничек, на нашем дворе, почище престольного, дождались, как солнышка… Ну, дай‑то вам господь бог красныих деньков, богатыих, ладу и складу, а пуще всего здоровья… Была бы силушка, рученьки бы не опускались, работали, гоношили, наживете еще добра, палаты каменны, с голоду не помрете… Да слушай меня, Полюнька, слушай, разбить, чу, надо — тка первый‑то горшок, вдребезги разбить, на счастье, примета верная, говорю тебе, сыты будете по горлышко… Ровно я его вижу, горшок, эдакий здоровенный, ведро воды нальешь, и еще места останется на пену, на закипь в печи, в огне. Ай ладный! Корчага, почитай! На сто лет хозяйке хватит и останется… Уж так‑то хочется мне, старой, глупой, погладить, пальчиком приласкать, потрогать, каков он на самом‑то деле, дорогунчик, первачок ненаглядный… Из ума выжила, помру, коли не потрогаю…