— О! Ви есть… русс ге — рой! — внятно, торжественно — строго и громко сказал, почти выкрикнул Франц и, еще раз щелкнув по — военному каблуками, отдал честь Шуркиному отцу. — Извините меня, ради бога, я не знал… Нет, конечно, я слышал о вашем несчастье, но не думал, что попаду именно к вам, торопливо заговорил он по — немецки, должно быть, в волнении не замечая этого. — Мне сказали — ближний гончар в местечке, и я… Ради бога, простите, ворвался, как дурак, нашумел, — возбужденно жестикулируя, точно объясняя все руками, как объяснял, гугукая, на пальцах Коля Нема, пленный наклонился к отцу, но не решился сесть рядом с ним на табуретку, словно был этого недостоин. — Я сам ранен дважды, крестьянин, все понимаю… Вас где так угораздило, не повезло? Меня последний раз хватила русская артиллерия весной, прошлый год, под Луцком. Представляете?.. Я немец из Австро — Венгрии, даже больше австриец, чем немец, родился на Дунае, маленький домик, кусочек земли… А очутился бог знает где… Зачем? Ужасно глупо, не правда ли?.. Поверьте мне, я добровольно пошел в русский плен. Пора кончать эту бессмысленную войну!.. Здорово вы разделались со своим царем, теперь наша очередь… Нет, что нам с вами делить? У каждого есть свой дом, семья… Я от души желаю вам здоровья, счастья… Черт побери, я, кажется, говорю по — немецки! — рассмеялся он, спохватившись. — Ну, все равно. Мы еще с вами будем жить!
Шурке показалось: и он, и мамка, и отец поняли, что хотел сказать и сказал пленный немец — австрияк.
— Ви есть ге — рой гросс! — опять повторил Франц, коверкая русские слова, сдирая снова кепку с пуговками, низко кланяясь, как бы здороваясь с отцом. Геноссе… зи мир ире ханд цу дрюкен… то — ва — рыч! — сказал он, путая русские и немецкие слова.
Отец, перестав работать, глядел, раздраженно в бледно — синее, взволнованное лицо пленного и точно не видел протянутой руки.
У Шурки сжалось сердце. Мать качнулась, сделала неловкое движение к Францу, но он уже отступил к порогу.
— Пардон… — растерянно — тихо извинился он.
— Чего ему от меня надобно? — сипло, жалко спросил отец, обращаясь к матери и Шурке одновременно.
— Франц… вас ис… дас? — запинаясь, боясь, что он разревется, спросил Шурка.
— Да садитесь, пожалуйста, садитесь! — уговаривала, приглашала тревожно мать, сызнова подавая табуретку и дергая тихонько пленного за шинель. Седайте, Франц, как там вас по батюшке, не знаю…
Пленный не сел. Стоя у порога, он как‑то горько, слабо пробормотал:
— Битте, гор — чок… су — упф ку — шать… битте!
— Дайте ему горшок, какой нужен… хоть два, — мрачно распорядился отец, принимаясь за работу, скрипя кожаными обрубками. — И пускай проваливает, откуда пришел, — добавил он сквозь зубы.
— Ой, нехорошо говоришь, отец! — вздохнула мать.
А Шурка кинулся в сени, притащил в каждой руке по паре ведерников и полуведерников, на выбор. Ведь их, пленных, четверо в усадьбе, варить картошку, щи — нужен горшок порядочный, и не один, и в запас еще, вдруг потечет батино сокровище. Он, Шурка, умел таскать горшки по четыре зараз, намертво зацепив пальцами за толстые глиняные губы, и сейчас гордился, что принес такую прорву.
— Бери, Франц! Все забирай, пожалуйста! У нас не покупные горшки, мы с батей еще наделаем… Ну же, бери! Битте!
Немец выбрал полуведерник, но Шурка настоял, заставил его взять еще и ведерник.
— Смотри, какие замечательные горшки, чисто колокола, зер гут! приговаривал, нахваливал он, не смея глядеть на Франца. — Попробуй постучи, ого, как загудят, заговорят: покупайте по дешевке, каждой печке по обновке!.. На сто годов хватит. Забирай и остальные, драй, фир, в придачу, право!
— Данке шен, — сказал Франц и достал кожаный, невиданной гармошкой, кошелек.
— Руп? — допытывался он. — Айн? Цвай?
— Чего еще ему? — злобно спросил отец, поднимая голову и стараясь не встречаться взглядом с немцем — австрийцем. Темным, ненавистным огнем горели батины глаза.
— Он спрашивает… сколько стоят горшки… заплатить, — объяснил Шурка, и ему опять хотелось реветь.
— Ничего не стоят, своя работа, — ответил отец и выразительно покачал головой, чтобы пленный больше не приставал.
Тогда Франц смущенно вытащил из шинели ситцевый, цветастый, видать здешней бабьей работы, кисет.
— Та — ба — щек? Сигарет? — предложил он.
— Не курю, — глухо ответил отец и поправился: — Свой есть.
Шлепнул мокрый ком глины на деревянный круг, ударил по глине кулаком, так что брызги полетели и круг бешено завертелся.
— Энтшульдиген зи, битте… Пардон, — с достоинством сказал Франц, синий, как мертвец. Длинно вытянулся, отдал честь, теперь не одному отцу, а всем, кто находился на кухне, как бы благодаря и прощаясь, круто повернулся, стукнул каблуками и, бережно придерживая подарки, сгибаясь, задевая кепкой за притолоку, открыл дверь в сени.
В избе долго никто не смел сказать слова.
— Сердись не сердись, отец, а нехорошо получилось, — сказала наконец грустно мать. Ни за что обидел человека.
Шурка заплакал.
— А, поди ты… чего понимаешь?! — выругался батя, впервые матерно браня мамку.
— Знамо, нехорошо! — закричал Шурка. — Тебя бы так‑то!