У Шурки тотчас легче, лучше пилилось и строгалось, сколачивалось. Он тоже скоро забывался, как отец, и сам начинал, посапывая, насвистывать и мурлыкать, помогая усиленно себе высунутым языком.

Но такие праздники под навесом бывали все‑таки редко. Чаще отец, повозясь, помурлыкав, опомнившись, бросал одно дело, хватался за другое, третье и, ничего толком не закончив, уползал раздраженный в избу. Тревожные заботы снова заволакивали темной пеленой его огорченное лицо. Никакой лучик не мог теперь пробиться сквозь кромешные тучи. И этому ненастью не было конца.

И тогда все хорошее, что ладил отец, становилось из рук вон скверным, хуже не сделаешь, не придумаешь. И сбитая почти заново телега, у которой вдруг не подходила почему‑то ось к передку, не лез шкворень, хоть лопни, долби другую дыру. И лемех плуга никуда не годен, точи его не точи, дрянь, не полезет в землю, тупой, как колун. В сарае сгнило подчистую сено, плохо высушили летом, ну хоть и подскребыши, лень — матушка, недогляд всегда скажутся, не спрячешь. В риге, эвон, ровно домовой развалил печь, в щели‑то полено просунешь, разодрало кирпичи от жары, недосмотрели.

— Нету хозяина, нету… как хлеба! Все валится, гниет, пропадает попусту… глаза бы не глядели! — бранился и жалобно приговаривал отец, возвратясь на кухню багрово — усталый, швыряя на пол солдатскую рваную папаху, мамкину шубейку, зло скрипя кожаными обрубками ног. — А — ах, хоть бы мне сдохнуть поскорей, околеть, развязать вам руки!

Теперь и за гончарным кругом он часами сидел неподвижно, уронив бессильно тяжелые ладони, глядя пристально в окно. И чем солнечно — голубее, выше становилось там, за расколотым, в засохших мутных подтеках стеклом, весеннее ясное небо, тем чаще у отца были мокрыми глиняно — серые щеки.

Только приход пленного Франца оживлял батю. Он сильно, докрасна утирался подолом гимнастерки, вынимал поспешно масленку — жестянку с табаком.

— А — а, Германия, Австро — Венгрия, милости просим! — приветствовал он дружелюбно гостя и сам пододвигал Францу табуретку, приглашая садиться. Что давно не заглядывал? Жив — здоров? Ну и слава богу! — говорил добро отец, протягивая заветную жестянку. — Закуривай, брат, моего самосаду, полукрупка, ау, вся вышла. Понимаешь, махорка — найн!

— О, найн? Здрастай! Сипасибо, гут… Ви есть здорово поживаешь? отвечал и спрашивал одновременно Франц, и его синее от свежего бритья, узкое лицо, крупные губы радостно — весело морщились. Он обязательно вскидывал по — военному ладонь лодочкой к долгому козырьку поднебесной кепки, щелкал каблуками желтых башмаков и, одернув под ремнем свою старенькую, удивительно аккуратную шинель, церемонно — осторожно присаживался на краешек табурета. Кепку он не сразу клал на колени, сидел некоторое время в кепке, по — военному, торжественно, как подобает желанному гостю.

Если мать входила в эту минуту в избу, он, краснея, стремительно вскакивал, опять прикладывал руку к кепке, звучно стучал каблуками, отнимал у мамки ведро, даже если оно было пустое, ставил на пол, улыбаясь до ушей. Кажется, и кепка, и шинель, и начищенные австрийские башмаки улыбались. И это все вместе — голубое, желтое, красное — бормотало:

— Морген, морген, фрау Палага Ванна!.. Бог вам есть добра здоровья!

А подвернувшегося Шурку пленный приятельски трепал за волосы и норовил боднуть пальцами в бок, под мышку, где щекотнее.

— Киш‑ка! Сана! Наше вам, до — сви — да — нье!

Шурка давал сдачи, отскакивал, смеясь.

— Франц, ты все перепутал! Никогдашеньки не научишься разговаривать по — русски…

— Ком, ком! — манил пленный. — Фэрштее их дойч? Ну?.. Ха — ха — ха! Франц шприхт русишь ат — лич — но! Кишка об — рат — но дойч найн… Плёхо школа, я? Ошень!

— В школе у нас по — немецки не обучают, это в высшем начальном будут учить. Найн дойчн школа, — объяснял Шурка. — У нас школа ого какая, заходи, погляди… Но все равно я по — вашему разговариваю лучше, чем ты по — русски, хвастался он. — Слушай, Франц, слушай, что я знаю:

Их хлиба ди шуле,

Их хлиба дас шпиль,

Их хлиба ди бюхер,

Их хлиба гарфиль!

безбожно врал и орал Шурка во все горло первый свой стишок по — немецки, подслушанный у девочки — весняночки в усадьбе, из ее книжки; снегурочка — весняночка иногда разговаривала со своей матерью по — всякому, как хотела, так, по крайней мере, казалось Шурке, и уж что верно, то верно, — у ней был учебник немецкого языка, стишок оттуда. Такая‑то крошка, подумайте, немецкую книжку читает, а он, балда, глядите, слова правильно не может по Францеву выговорить, хоть и ломает язык, трется завсегда около пленных, когда бывает в усадьбе, слушает их лающие речи, переспрашивает, что и как они балакают по — своему.

— Зер гут! Колоссаль! Ошень карошо! Кровная немецкая пес! — выпаливает Франц все, что знал, поощряя Шуркины труды и успехи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже