Той ночью мы не спали. Плавилась, колыхалась свечка, и мы, вглядываясь в угловатые, корявые глыбы, выбирали фауну — окаменевшие раковины брахипод и трилобитов, древних, навсегда вымерших мокриц. Не ускользнуло рудное тело, насыщенное медью и свинцом, нет! Сорванное разломом, оно затаилось у кромки обмелевшей, промороженной реки, прокралось по дну — под валунами — и выбросилось в четырех километрах ниже, но уже на другом берегу, у подошвы Семи Богов, среди мраморов и туфов, купоросной зеленью пропитав породы. И здесь мы наткнулись на фауну, и на медный клад, и на допотопное, древнейшее захоронение мокриц — в самом последнем маршруте. Так заканчивается каждый сезон, словно по составленной кем-то программе — самое нужное, то, что определяет смысл и содержание поиска, приоткрывается в конце, не давая, однако, завершающего штриха. И тогда это не конец, а начало, и ты возвращаешься назад, нет, не назад, а к истокам, чтобы пройти все сызнова, а то, что ты сделал, кажется уже скудоумным и пустотелым.
— Какой такой зверь чудной?! — удивляется манси, выколупывая из мрамора рогатую раковину. — Пугает, наверно, людей мордой такой паскудной.
— Тогда вовсе людей и не бывало. Их еще в микробах не было, темный ты человек, — обсасывает техник окровавленный палец, приплющил его невзначай молотком.
Три дня мы цепляемся за скалы, крошим и грызем камень, кособоко скользим по карнизам, и ветер в тонких льдистых иглах наждаком обдирает лицо и кровянит опухшие губы. Не могу уже повернуть;:окоченевшую шею и разворачиваюсь всем туловищем, как волк. Молотками пообивали пальцы, сорвали ногти и по вечерам, в палатке, у раскаленных угарных камней выгрызаем хрупкие раковины, не дыша, боимся сломать и прячем в вату, укутываем в тряпки, портянки и драные рубахи, заворачиваем в бинты и бумагу. Фауны набралось много, и была она разной и по облику своему, и по возрасту. Как это здорово! Дрожу от нетерпения, хватаю то одну, то третью, десятую ракушку, и ни одна из них не схожа с другой, и боюсь, что в этой роскоши, в богатстве добычи могу пропустить и потерять малозаметную, не известную мне, ту скромную, но главную сногсшибательную ракушку, что обернется эталонной и обозначит даты геологического рождения нашего района, возраст того медного оруденения, что мы искали девять долгих лет.
Мы торопимся и не спим третью ночь кряду, потому что завтра при любой погоде к подножью хребта Маленьких Богов прорвется вертолет и нам остается лишь несколько коротких часов, чтобы запаковать и уложить в ящики каменные, но такие хрупкие находки, что миллионы лет таились в глубине времени. Теперь-то, черт меня возьми, мы вызнаем те времена, когда появились меденосные толщи, вызнаем, что их так перекрутило, куда они погружаются и на каких глубинах их искать.
— Теперь кому-то можно вставить перо! — заговорщицки ухмыляется техник, и обожженное морозом лицо кривится так, что глаза косят и морщится опухший мокрый нос.
— Пе-ро вста-ви-ить? — удивляется манси, чулком спуская с соболи шкурку. — Что-о? И полетит, что ли? — прищуривается проводник, распяливая шкурку на дощечку. — Возьми, начальник, бабе своей, да вот две еще — на шапку.
— А мне почему не даешь? — обиделся техник и округлил глазки под белесыми бровями. — Мне тоже бы надо.
— Да у тебя-то девки нету, — отмахнулся манси, вслушиваясь в ночь, в жесткий шорох реки, в потрескивание лайки за стенкой палатки. — Молодой еще бабу в шкурах иметь. Ты сначала такую раздобудь, чтоб она тебе в своей — целиком — показалась. — Ветер перебирает ветки в оголенных лиственницах, обкусывает отжившие сучки и, вырываясь на реку, путает тальники. — Наша баба когда в шкурах, хищной оборачивается; мужика своего, как глухаря, начинает облаивать… — и примолк манси, вытянул шею. Надавил, навалился потер на палатку, и та, натянутая, как барабан, задрожала припадочно, и зарычала глухо собачонка, словно пасть ее полна шерсти и страха.
Нас оставалось только трое, потому что сезон давно закончен, и главный геолог вывел партию на полевую базу, к аэродрому, и все они давно в главка, а нас задержал маршрут, остановил северо-запад шквалом снега, придержал изменчивый, скользящий след меди и неожиданно найдённая фауна, а завтра… да уже сегодня к вечеру… я буду в городе, где из улицы в улицу говорливо и цветасто вытекают толпы, проплывают, шурша, машины и стучат-постукивают каблучки по тротуару. Из всего того, что сулит город, мне больше всего хочется залезть в ванну, в горячую обжигающую воду, и долго-долго расслабляться в высоких температурах — промерз, как мамонт, до костей: Мне кажется, что в каждой клеточке гнездится колючая снежинка и весь я звонкий от мороза. Вытаю в трех кипящих водах и одену белую рубашку, и она мягко, лебедино охолодит шею и плечи. Белая рубашка чудится мне так реально, будто я уже набросил ее на себя и она облекает меня, как светлый струящийся плащ, и легкая, почти невесомая ткань успокаивает тело, и перестает оно вдруг гудеть, ныть и стонать от боли.