— Ну вот, неуклюжая какая. Ничего, ничего, не беспокойтесь, я сама вытру. Знаете что, вам ведь все равно теперь Мотю дожидаться, так посидите со мной. И он рад будет, что мы рядом посидим. Или нет? Вы не хотите? Я пойму… Вы скажите, вам, может быть, не по себе. Вы скажите…
Я с усилием проглотила тугой комок в горле и поспешно стала убеждать женщину, что ничего я не боюсь и конечно же мы вместе будем ждать Мотю у могилы мальчика…
Легко сказать, ничего не боюсь… Никогда не могла я заставить себя пройти мимо той могилы еще раз. Наткнулась однажды и всегда потом обходила стороной этот маленький холмик с разложенными игрушками, открытыми коробками конфет, свежевыпеченными пирожками, апельсинами — оранжевыми, самыми спелыми. С размаху, больно впечаталась в пульсирующий мозг надпись на маленьком столбике: «Сыночек, мы всегда с тобой». Для него уже было реальным это «всегда», оно вступило в свои неторопливые права. Легко сказать, не боюсь…
Мы шли по петляющей желтой тропинке, и каждый шаг был для меня свинцово-неподъемным, когда зарокотал вдруг спасительный Мотин голос. Я рванулась к Моте так, словно мною выстрелили из ружья. Обрадованно заглядывая Моте в глаза, я понимала свое малодушие. Это ведь от чужой беды я так метнулась. Чтобы, не дай бог, не принять лишней дозы чужого несчастья. Опять вспомнились слова о мужестве, о милосердии, но я ничего не могла с собой поделать. Пряча глаза от женщины с плюшевым медвежонком, я торопливо и возбужденно требовала у Моти бензин, чтобы оттереть пятна краски, пока они, слава богу, еще не засохли. Понимающе-тоскливо глядели на меня потусторонние глаза женщины. Она была слишком далеко от меня, от Моти, от всех наших бестолково-суетных земных дел. Она и впрямь была с ним, со своим ушедшим мальчиком, и обретение этой связи было величайшим таинством. Именно эта дистанция, между нами вдруг отчетливо выявившаяся, лишала меня чувства вины за неумение просто и спокойно сидеть на маленькой скамейке возле могилы мальчика.
Снова Мотя терла мои джинсы, а я слушала нескончаемым потоком льющиеся ее впечатления от музея. Верней, я делала вид, что слушаю. Мысленно я была уже наедине со своей тетрадкой — и строчки ложились ровными рядами, гладко, без усилий. Но я знала, что лишь пальцы стиснут ручку — строчки распадутся на неуклюжие, неповоротливые слова…
Это было как бы игрой в жмурки. Пока повязка еще сдвинута на лоб, так легко и удобно ухватить любого из прыгающих вокруг людей, ловким крепким движением стиснуть в объятиях. Но лишь стоит надвинуть повязку на глаза, как исчезает уверенность и тычешься, неуклюже растопырив руки, пытаясь выхватить из безмолвия плотное тело необходимого слова.
— Господи, да ты не слушаешь меня, Александра?! Мотя обиженно поджала губы и смотрела на меня укоризненно.
— Слушаю, Моть! С чего ты взяла, что не слушаю? Я все слышу.
— Повтори тогда, что я сейчас сказала. Ну, повтори! — с детской дотошностью допрашивала Мотя. — Вот видишь, не можешь… Бессовестная ты, Александра, вот и все!
Я засмеялась.
— Да слышу я! Чего ты пристала? Я просто думаю, как это ты здорово сообразила такую прическу. Очень идет тебе.
Расчет был точным. Обида моментально вытеснилась с Мотиного лица довольной улыбкой. Только беспокойство пробежало еле заметной тенью… Наивная Мотя. Боялась, как бы я не заметила сходства с пышной прической жены Игоря Кирилловича. Фотография девушки с застенчивой улыбкой, видимо, не давала покоя Моте.
— Так вот, я и говорю, что забыла название той картины. Хотела записать, да Таисия все колготилась — чего встала и стоишь, пойдем да пойдем. Название у этой картины такое печальное и торжественное. Вот, черт, из памяти выбило! Теперь до вечера промучаюсь, пока не всплывет. Да ты-то уж точно знаешь, ученая ведь. Экскурсовод рассказывала, что изображен момент, когда Иуда Иисуса целует, а сам, кобель поганый, уже закладывает его. Я вот что и говорю тебе. Сходство я уловила с фотографией твоей, где подкидыш, генералом найденный, благодетельницу свою, учительницу-то, за плечи обнимает и в глаза заглядывает. Ах ты… какое же название?
— «Тайная вечеря», — подсказала я, с трудом ворочая пересохшим языком.
— Во, точно. Так и есть. Ну, слава богу, а то у меня аж голова разболелась. Александра, ты бы умыла рожу-то. Смотреть тошно, вся в пятнах голубых. Ты чего уставилась? Не видала, что ль?
— Мотя…
— Ну?
— Моть…
— Ну, дальше-то чего? Тридцать пять уж, как Мотя. Нервная ты все же, Александра! Ну, чего затряслась опять?
Я обхватила Мотю за твердую шею, с трудом сдерживая озноб, рвущийся наружу.
— Ох, и худоба же ты, худоба! Один скелет да кожа. Ну, чего ты зашлась? Поступай-ка ко мне, Александра, на откормку. Я знаешь как готовлю — лучше чем в любом ресторане. А то будто вешалка: ни фигуры, ни форм никаких. Пора бы тебе жирку поднакопить. А то не перезимуешь…
Снова плыли за окном знакомые подмосковные картинки. Все было как вчера. Только не Игорь Кириллович, а Мотя сидела напротив, у окна электрички, полуприкрыв глаза.