— …Вы были когда-нибудь у нас на заставе? — вдруг услышал Терентьич голос Никиты.
Старик склонился над юношей. С белеющей в полумраке подушки глядели неестественно огромные, воспаленные глаза.
— Бывал. Приходилось… А как же, — ответил Аким Терентьевич и с радостью подумал, не ошибся ли он, не подвела ли его многолетняя интуиция — так бодро и уверенно прозвучал голос Никиты.
— Ему, наверное, жутко не хотелось умирать… Я думал об этом всякий раз, когда его имя первым выкликалось на поверке…
Никита говорил так, словно продолжал мыслить вслух, ничего не поясняя сиделке. Но тот понял.
— Была война… — Аким Терентьевич откинул с горевшего ночника полотенце, чтобы лучше видеть лицо Никиты.
— Нет, он погиб не в бою… И не в состоянии аффекта… он знал, на что шел. У него было время подумать и выбрать… Сознательно… Единственно приемлемое решение… Все правильно… Вот оно, достоинство…
Аким Терентьевич не прерывал мальчика, хотя понимал: волнение отнимает силы. Дотошная память выудила откуда-то издалека облик вихрастого паренька с бледным веснушчатым лицом. «Все повторяется, все возвращается на круги своя…» — подумал Терентьич. И произнес задумчиво вслух:
— Я помню его… Знавал!.. Его убили в сорок пятом, а меня с контузией моей в сорок четвертом демобилизовали…
— Расскажите…
— Да что ж рассказывать… Вам небось на заставе про все это и без меня известно. Считалось только, что война наших краев не коснулась. Если б не война, разве гады, которые над ним сутки целые измывались, посмели бы! Японцы такие пытки изобрели!.. Невообразимые! Вот и терзали его, сердечного…
— Это я знаю… — нетерпеливо перебил Никита. — Он сам-то… какой был?
— Какой? Да вот такой же, как ты… годок небось твой… собак любил до одурения. На заставу-то со своей овчаркой и поступил. Обнимет ее, бывало, за шею и смеется счастливым таким смехом… На один только день собака пережила его. Так с тоски и подохла… Закрой глаза, Никитушка…
Терентьич с беспокойством вгляделся в посеревшее вдруг лицо юноши.
Никита попросил шепотом:
— Пожалуйста, откиньте штору. Мне… душно.
Аким Терентьевич поспешно отдернул штору, выключил ночник. Сотни любопытных звезд приникли к больничному окну. Казалось, само мироздание шлет свое участие. Никита не отрываясь глядел на искрящееся синее небо и чувствовал, как неотвратимо собирают остатки своей разрозненной армии ненавистные большеголовые спички. Он до дурноты ощущал свое бессилие против их вторжения… Переборов поднимающуюся тошноту, Никита попытался улыбнуться Терентьичу. Непослушные губы скривились в бессильной гримасе.
— У меня… была… одна знакомая, — произнес он срывающимся шепотом. — Так она утверждала, что у каждого человека есть своя звезда. Меня она тоже… наделила звездой… Чуть правей хвоста Большой Медведицы… есть маленькая яркая точечка… у нее даже свет колючий… Моя знакомая… считает, что, пока человек жив, он получает энергию от своей звезды… а когда жизнь кончается, то звезда падает на землю… или тает… Моя знакомая…
Полчища спичек, сомкнувшись плотными рядами, обрушились на Никиту. Их было такое множество, что через мгновение они слились в непонятное коричневое месиво… Никита стиснул зубы и, собрав остатки сил, бросился на исчезающую за сопкой спину…
…Аким Терентьевич вышел на больничное крыльцо и только тогда сдернул с усов марлевые чехлы. Свежий предутренний ветерок захолодил разгоряченный лоб старика.
Возле крыльца, прямо на земле, сидела Даниловна. Обратив черное лицо к небу, она жадно выискивала на его синем бархате какой-то лишь ей одной ведомый знак.
Терентьич тяжело привалился к перилам крыльца, тоже поднял голову вверх.
Чуть правей хвоста Большой Медведицы медленно таяла, теряя свой колючий блеск, крошечная точка звезды.
А потом… был длинный коридор тишины.
Затеки масляной краски на белых стенах.
Стерильность серого линолеума.
Плотно прикрытые двери палат.
И в конце коридора, как из бездны колодца, дверь операционной.
Казалось, на всей планете наступила тишина, словно все люди разом задержали дыхание для огромного, облегченного радостью или стесненного скорбью выдоха.
Так мне казалось тогда, в той вязкой больничной тишине, от которой цепенеет тело и как при погружении на большую глубину больно давит на уши.
Я сидела на корточках, упираясь затылком в холодную стену, и ощущала, как напряженно отчеканивает секунды какая-то взбунтовавшаяся жилка на виске. Глаза резала белоснежность дверей, накрахмаленных чехлов на стульях и креслах, но я упорно не закрывала их.
Стоило мне чуть прикрыть веки, как снова и снова катился на меня красно-зеленый мяч, нахально поблескивая на солнце своими упругими боками. Он разрастался до исполинских размеров, хихикал и звенел скоморошечьим смехом, разбухал и постепенно изолировал меня от всего мира. Я вздрагивала, широко открывала глаза и снова погружалась в белоснежно-крахмальную тишину.