Я видела, как он что-то спросил у девушки в белом пуховом платке. Блеснули черные раскосые глаза из-под заснеженного платочка. «Наверное, спросил, она ли крайняя?» — подумала я тогда.
Но крайней оказалась я.
Совсем скоро мой Валька ушел от меня навсегда к девушке в белом пуховом платке.
Я даже не плакала, когда Валька, запинаясь и путаясь в словах, что-то пытался объяснить мне. Мне ничего не надо было объяснять. Я все прочла в его отсутствующих горячечных глазах.
Только несколько недель спустя, когда Валька забрал из нашей квартиры рояль и на его месте появилась пустота, я поняла, что он ушел навсегда.
Как безумная я повторяла снова и снова одну фразу:
— Как же так? Ведь если бы я не захотела мороженого… Как же так?!
Как же так?! Ведь если бы я не повернула руль резко вправо… Как же так?!
«Тики-так», — укоризненно отвечали мне больничные часы. А я, в ритм их равнодушному маятнику, раскачивалась по уходящей из-под спины холодной стене.
Женщина оборвала вдруг колыбельную, и опять меня поразил ее ровный, спокойный голос:
— Простите, я не расслышала. Вы хотите мороженого?
Женщина привстала со своего кресла, и над белой крахмальной скатертью появилось ее горящее лицо.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Потом женщина, доверительно перегнувшись ко мне над столом, кивнула головой в сторону операционной:
— Вы слышали… Он сказал, возможно, будет нужна кровь. Если им не привезут. Верней, если не успеют привезти… До того, как она им понадобится, — помолчав, тихо добавила она.
Я встрепенулась, попросила шепотом:
— Можно мне?
Женщина понимающе кивнула головой:
— Да, да, я и подумала, что тебе бы надо. Хоть немного от души отлегло бы. Только подойдет ли группа крови. И потом…
Женщина вдруг замолчала, ее взгляд ушел от меня. Глаза стали невидящими и немигающими.
Я поняла, что значило это «и потом…».
Разве могла бы я позволить кому-нибудь на свете отдать кровь моему ребенку, случись с ним такое, если бы во мне оставалась хоть капля собственной крови, так необходимой ему?
Женщина заговорила своим громким ровным голосом спокойно и монотонно, как будто продолжала только что прерванную речь:
— А однажды притащил домой снежного зайца. Представляете? С угольками вместо глаз, с замерзшей бусинкой шиповника на месте носа. Он так радовался этому зайцу, что никак не хотел верить, что заяц растает. Представляете? Для него казалось совершенно невозможным, что его заяц может превратиться в лужу воды… Он не верил в это… Представляете?
Я хотела представить, но не могла. Я ведь не видела его… живым.
Я повернула руль резко вправо…
Взвизгнули и запнулись тормоза.
Взметнулся к небу и завис, заполнив собой все пространство, отчаянный голос ребенка.
Он лежал ничком, уткнувшись головой в вытянутые руки и подобрав под себя ноги, словно приготовившись к прыжку.
Валялись в пыли маленькие очки в железной оправе с искореженными от удара дужками и каким-то чудом уцелевшими, залепленными песком стеклами.
Мяч был спасен…
— Ой, а однажды откусил градусник. Представляете? Я ему поставила температуру померить, а он взял и откусил самый кончик. Тут же испугался, выплюнул и под подушку запрятал. Я говорю: «Валечка, давай градусник сюда». А он отвечает тоненьким голосом таким: «Я его съел, мамочка». Представляете?
Женщина засмеялась.
…Я подняла его обмякшее тело, отвела с лица пряди волос. Рядом, не мигая, прижав к груди красно-зеленый мяч, умоляющими глазами смотрел на меня сын Федор. Он словно просил меня, единственное в его детском восприятии всемогущее существо на свете, сейчас же, сию минуту прекратить то непонятное и страшное, что происходило с нами.
Почему-то нигде не было крови.
Я стояла, прижимая к себе безжизненное тело мальчика, и, озираясь вокруг, лихорадочно пыталась понять, почему же нет крови и как это, когда нет крови…
— А может, и теперь обойдется?
Голос женщины, ровный и громкий, словно прорвал вдруг во мне какую-то давно сдерживаемую преграду.
Я почувствовала, что ненавижу ее за этот нормальный, ровный голос, за старорежимные чулки в резиночку, за багровое пятнистое лицо с кроткими серыми глазами, за простенькую кофточку наизнанку.
Зачем она истязает меня своим смирением?
Я была бы благодарна ей за перекошенное ненавистью лицо, за желание раскроить мне череп, выцарапать глаза, уничтожить физически. Ведь я для нее существо, посягнувшее на жизнь ребенка.
— Вашему-то сколько? Уже годков семь небось? — снова перегнулась ко мне через стол женщина.
— Восемь.
В прошлом году Федор пошел в первый класс.
Я любила первое сентября и всегда выходила из дома рано утром, чтобы увидеть, как оживлялись пустынные арбатские переулки.