— Ты спокоен, Боже мой, как ты спокоен, — сказала она. — Ты даже меня не слышишь…
— Лера, ну что ты, в самом деле, — ответил он, поднимая голову. — Ну кто же, скажи, может сердиться на женщину в безумия? Только самый последний кретин…
— Уходи, оставь меня, я должна побыть одна, — попросила она все еще вздрагивающим от напряжения голосом, глядя на него исподлобья чуть-чуть косящими, уже знакомыми, виноватыми и преданными глазами.
Однако подлинные чудеса в этот вечер еще только начинались. Старуха Настя уже в сумерках загоняла декоративных лебедей — так они именовались в описи инвентарного имущества — в их тесный загончик. Она довольно легко нашла птиц по торчавшей из сухой травы голове Машки, однако Прошка еще не мог ни сдвинуться, ни шевельнуться, хотя уже начинал отходить; он все не узнавал старуху Настю; он решил, что это появился Петя и опять принес облегчение, и ему даже смутно пригрезилось, что пришедший Петя и он сам одно и то же, у них уже был один ток крови, одни желания и чувства, что-то словно сковало их навсегда и не только сковало, но и соединило в одно целое; неясное желание забытого, пронзительного простора возбудило Прошку, и, не в силах противиться неодолимой тоске, он закричал и, в ответ услышав такой же тоскливый крик, увидел длинную, изогнутую шею Машки и, преодолевая тягостное оцепенение, помогая себе крыльями, со стоном оторвал тяжелое, словно приросшее к земле тело, двинулся следом за нею; с трудом ковыляя на своих уродливо растрескавшихся лапах за подругой в белоснежном оперении, с тонкой длинной шеей, оранжевым клювом, изящным утолщением в продолговатых ноздрях и с настороженными, злыми глазами, он привычно не упускал из виду старухи, подгонявшей птиц, и той все время почему-то казалось, что их не две, а три, и она то и дело озлобленно тыкала перед собой пальцем, пересчитывая и кляня их на чем свет стоит. Затем старуха Настя заметила нечто совсем уже невероятное. Она твердо знала, что солнце уже село, но тут оказалось иначе, и еще только приходит вечер, и солнце еще не садилось, а едва-едва склоняется к Кара-Дагу, и какое-то оно было необычное огромное и слепое, совершенно без лучей, хотя все вокруг и залито его мертвенно-бледным сиянием. И старуха Настя с синими мешками под глазами от избытка выпитого за день дурного вина, в длинном, застиранном, когда-то модном плаще, попытавшись разобраться в происходящем, ничего не поняла и благоразумно решила ни о чем больше не думать и ничему не удивляться, а делать свою простую работу; она растерянно поправила ворот платья, в глубокой прорези которого, довольно рискованной для ее положения и возраста, виднелась морщинистая шея и опавшие, свободно болтающиеся груди с темными сосками, и продолжала подгонять птиц дальше, и только по-прежнему никак не могла их пересчитать: перед глазами было то две, то три птицы, и третья все время норовила отстать и шмыгнуть в сторону, в разросшийся тутовник, и старуха Настя всякий раз больно хлестала ее длинной кизиловой палкой по спине, и она, возмущаясь, шипела и припускала крылья…
— Кыш-ш! Кыш-ш! — зло и хрипло закричала наконец старуха Настя. — Ух, бестолковые, скоро год, а все дороги не приметят! Одно слово — дикая птица! Кыш-ш! Я тебе вытяну шею! Ишь, еще огрызается, змей горючий!