Изумление, появившееся на лице Брежнева, и его возмущенные слова: «Какая безнравственность!» — заставили Малоярцева про себя улыбнуться: нужное впечатление было достигнуто; тотчас и весь ареопаг пришел в движение — немощный, едва заметный поворот головы в сторону соседа, попытка выразить негодование, относящееся даже не к поступку академика Обухова, которого никто, кроме Малоярцева и Суслова, не знал и в глаза не видел, а к тому, что пришлось вот собраться в неурочный час по столь ничтожному поводу, сидеть и обдумывать необходимые меры, к проблемам, требующим немедленного решения, прибавилась еще одна, связанная с международным мнением; здесь они все чувствовали, что дело горячее и задвинуть его или хотя бы отложить на время не удастся. Закончив докладывать, Малоярцев внес и свои предложения. Во-первых, убедить академика Обухова дать официальное опровержение на зарубеж; во-вторых, действовать через Академию и, в крайнем случае, применить к нему административные, вплоть до исключения из Академии, меры; в-третьих, наглухо изолировать от внешнего мира. Решительный тон и точность формулировок произвели впечатление — даже у Брежнева в глазах появилось какое-то подобие энергии. Неумолимо прорисовывалось, что по хорошему с Обуховым поладить не удастся, слишком далеко зашло, и необходимо прибегать к решительным кардинальным мерам. Суть заявления Обухова даже не обсуждалась, обсуждался сам факт, никто не мог взять в толк, как это ученый, пусть даже и известный академик, осмелился выступить против решения правительства, поднять всемирную бучу, не обнаруживая при этом ни стыда, ни совести, ни намека на раскаяние. Брежнев, не любивший крайних мер, предложил выждать, подойти к вопросу помягче, поделикатнее, не давать недругам лишних козырей в бесконечно склоняемой дискриминации прав человека. И только один из них, кстати, знакомый с деятельностью Обухова лучше и подробнее остальных, с самого начала думал совершенно о другом; один из самых старых партийных функционеров, он безошибочно предчувствовал наступление необратимых перемен и в партии, и в жизни страны; предпринимаемые им попытки изо всех сил удержать в партии после топорного хрущевского десятилетия с трудом установившееся хрупкое равновесие — были инстинктом опытного политика, отлично осознающего, что потенциальные силы страны губительно подорваны и при первом же крене ее качнет в губительный пустоцвет, либо, того хуже, в саморазрушительную демократию, а на Западе только этого и ждут — очень уж лаком и бесхозен кусок, чтобы не попытаться его прикарманить. Опять же, после сталинской камнедробилки все яснее вставал и главный вопрос: на каком стержне держаться далее этому огромному конгломерату; сердцевина страны, ее исторически сложившееся русское централизованное ядро подорвано и опустошено, оно уже никогда не обретет прежнего содержания и твердости, прежней цементирующей, скрепляющей силы, и следовательно… следовательно, первыми начнут отламываться национальные окраины… И следовательно, Сталин выполнил заложенную в него программу, может быть, сам того не сознавая, предопределил теперешнее безысходное положение страны и всей системы — Россия, как потенциальный конкурент с неограниченными почти возможностями, для Англии, Франции и США необратимо подорвана, ее становой хребет, русский этнос, надломлен.
Искоса глянув в сторону Брежнева, на его начинавшую отвисать от усталости нижнюю губу, Суслов вновь ушел в себя; в конце концов, и это сейчас не самое главное, все будет идти теперь раз и навсегда намеченным путем — главное сейчас — не ошибиться в расстановке сил и в следующей кандидатуре, ведь и этому остается недолго, кто на очереди?