Гамен — олицетворение Парижа, Париж — олицетворение всего мира. Потому-то Париж — итог всего. Париж — кровля над всем человечеством. Этот удивительный город заключает в себе в миниатюре все старинное и все современное. Тот, кто видит Париж, видит как будто изнанку всей истории, с небом и созвездиями в промежутках.
В Париже есть свой Капитолий{258} — Отель де-Вилль, свой Парфенон{259} — собор Богоматери, свой Авентинский холм{260} — Сент-Антуанское предместье, свой Азинариум — Сорбонна, свой Пантеон — тоже Пантеон, своя Священная дорога{261} — бульвар Итальянцев, своя Башня ветров{262} — общественное мнение. Его майо называется хлыщом, его транстиверинец{263} — жителем предместья, его гаммаль — рыночным носильщиком, его ладзарони{264} — шайкой воров, кокни{265} — фатом.
Все находящееся где бы то ни было есть и в Париже. Торговка рыбой Дюмарсо не уступит зеленщице Эврипида, метатель диска Веян возрождается в канатном плясуне Фориозо, воин Ферапонтигон не отказался бы пойти под руку с гренадером Вадебонкером, старьевщик Дамасипп почувствовал бы себя вполне счастливым в нынешних магазинах старинных вещей, Венсен арестовал бы Сократа и, как Агора{266}, засадил бы в тюрьму Дидро, Гримо де ла Ренер изобрел бы ростбиф на сале, Куртилл — жареного ежа. Под куполом Арки Звезды{267} мы вновь видим трапецию Плавта, глотавший шпаги Песиль, которого встретил Апулей, глотает шпаги и теперь на Новом мосту, племянник Рамо и паразит Куркулион как нельзя более подходящая пара, Эртазил попросил бы Эгрфейля представить его Камбасересу, четыре римских щеголя — Алкесимарх, Федрон, Дьяволус и Агриппа — как будто все живы, и мы видим, как они спускаются с Куртиля в коляске Лабатю, Авл Геллий{268} стоял бы перед Конгрио не больше, чем Шарль Нодье перед Полишинелем. Мартон — не тигрица, но и Пардалиска не была драконом, шут Панталобус высмеивает и теперь в английском кафе гуляку Номентануса; Гермоген — тенор на Елисейских полях, а около него нищий Фразий, одетый паяцем, собирает деньги, надоедливый господин в Тюильри, хватающий вас за пуговицу, заставляет вас повторить через две тысячи лет изречение Фесприона: «Quis properantem me prehendit pallio?»[61] Сюренское вино подделка альбанского, полный стакан вина Дезожье соответствует большой чаше Балатрона, на кладбище Пер-Лашез мерцают после ночных дождей такие же огоньки, как и на Эсквилине{269}, а могила бедняка, купленная на пять лет, стоит взятого напрокат гроба раба.
Найдите хоть что-нибудь, чего не было бы в Париже. Все, что было в чане Трофония, есть и в сосуде Месмера{270}, Эргафилай воскресает в Калиостро, брамин Вазафанта воплощается в графе Сен-Жермене{271}, на кладбище Сен-Медар совершается столько же чудес, как и в мечети Умумиэ в Дамаске.
У Парижа есть свой Эзоп{272} — Майё{273}, своя Канидия{274} — девица Ленорман{275}, Париж вызывает духов, как Дельфы{276}, и так же пугается, когда они являются, он вертит столы, как Додона{277} треножники. Он сажает на трон гризетку, как Рим — куртизанку, и если Людовик XV хуже Клавдия{278}, то г-жа Дюбарри лучше Мессалины{279}. Париж создает небывалый тип, — этот тип существовал, и мы с ним сталкивались, — в котором совмещаются греческая нагота, еврейская скорбь и гасконская шутка. Он сливает в одно Диогена{280}, Иова{281} и Пальяса, одевает призрак в старые номера «Конституционной газеты» и создает Шедрюка Дюкло. Хоть Плутарх и говорит, что
Но, вообще говоря, Париж добрый малый и легко мирится со всем. Он не предъявляет больших требований к Венере, его Каллипига — готтентотка. Если ему смешно, он готов простить все. Безобразие его забавляет, уродливость — смешит, порок — развлекает. Если вы забавны, вам позволяется быть хоть негодяем. Даже лицемерие, этот верх цинизма, не возмущает Парижа. Он настолько образован, что не зажимает носа от писаний Базиля, а молитва Тартюфа так же мало оскорбляет его, как Горация «икота» Приапа. Каждая черта всемирного лика повторяется в профиле Парижа. Хотя бал в саду Мабиль и не похож на пляски на Яникульском холме{284}, но там торговка старым платьем так же жадно следила за девой Планезиум. Барьер-дю-Комба, конечно, не Колизей, но кулачные бойцы свирепствуют там, как будто в присутствии Цезаря. Сирийская трактирщица привлекательнее тетки Сагэ, но если Виргилий был завсегдатаем римского кабачка, то Давид д'Анжер, Бальзак и Шарле{285} так же часто посещали парижские кабачки.