Весной эта густая заросль, свободная за своей решеткой и четырьмя стенами, со страстной энергией примыкала к таинственному труду всемирного творчества, трепетала при восходящем солнце почти так же, как живое сознательное существо, жаждущее воздействия космической любви и чувствующее, как в его жилах закипают и бродят апрельские соки: потрясая по ветру своей роскошной зеленой гривой, она сыпала на влажную землю, на изъеденные временем статуи, на шаткие ступени павильона и даже на мостовую пустынной улицы звезды цветов, жемчуг росы, давала красоту, жизнь, радость, благоухание. В полдень в разгар весны и лета там появлялись тысячи белых бабочек, представляя дивное зрелище живого снежного вихря среди зелени. Там, в веселом сумраке растительности, хор невинных голосов ласково беседовал с человеческой душой, и что забыли сказать своим щебетаньем птички, то досказывали своим жужжанием насекомые. Вечером из недр этой заросли поднималась какая-то таинственная дымка, точно сотканная из грез, и всю ее окутывала, сливаясь со спускавшеюся с спокойного неба серой туманной пеленой. В этот тихий час отовсюду несся опьяняющий запах жимолости и вьюнков — запах, полный чарующей прелести, слышались прощальные крики пичуг и синичек, прятавшихся в листве, и невольно чувствовалась какая-то священная таинственная связь между деревом и птицей, выражающаяся, между прочим, в том, что днем крылья птицы оживляют листву дерева, а ночью эта листва осеняет ее крылья.
Зимой садовая чаща представлялась черной, блестящей от сырости, взъерошенной и дрожащей от холодного ветра, и сквозь нее с улицы становился немного виден скрывшийся в ней павильон. Вместо цветов на ветках и вместо росы на цветах виднелись только длинные серебристые нити, проведенные слизняками по холодному густому ковру желтых листьев. Но во всех своих видах и во всякое время года — весной, зимой, летом и осенью — этот небольшой уголок огороженной земли дышал меланхолией, созерцанием, одиночеством, свободою, отсутствием человека, присутствием Бога, и старая заржавленная решетка имела такой вид, точно говорила прохожим: «Этот сад — мой».
Несмотря на то что возле сада тянулась парижская мостовая, несмотря на соседство классических роскошных отелей улицы Варенн и близость Дома Инвалидов и Палаты депутатов, несмотря на гул колес великолепных карет, торжественно катившихся по улицам Бургон и Сен-Доминик, находившихся тоже неподалеку, и на шум перекрещивавшихся на ближайшей площади желтых, коричневых, белых и красных омнибусов, несмотря на все это, улица Плюмэ была совершенно пустынной. Достаточно было смерти прежних владельцев, бури революции, разрушения былых состояний, отсутствия людей, погружения в забвение, сорока лет заброшенности и полной свободы, чтобы этот привилегированный уголок весь заселился папоротниками, царскими скипетрами, омегою, дикой гречихою, пышной травой, крупными, точно гофрированными, растениями с широкими бледно-зелеными, словно суконными, листьями, ящерицами, жучками и множеством других беспокойных быстрокрылых насекомых, чтобы вызвать из недр земли и распространить между четырьмя стенами ограды нечто величавое в своей первобытной дикости, чтобы природа, которая любит расстраивать мелкие предприятия людей и всегда устраивается по-своему лишь только дают ей волю, будь то в муравейнике или в гнезде орла, развернулась в этом жалком парижском садике с такою же силою и с таким же величием, как в девственных лесах Нового Света.
Действительно, в природе нет ничего мелкого и ничтожного. Это известно всякому, кто умеет проникать в ее тайны. Хотя любви к познанию не дается полного удовлетворения философией, которая так же неспособна вполне определить причину, как ограничить следствие, тем не менее философ неизбежно приходит в полный восторг при виде работы всех сил природы, стремящихся к единству, трудящихся одна для другой и вместе с тем для всех.