Мы не говорим о великом отшельнике Патмоса{465}, который также обременяет действительный мир протестом от имени мира идеального, из видения строит сатиру и набрасывает на Рим — Ниневию, на Рим — Вавилон, на Рим — Содом, пылающее отражение Апокалипсиса.
Иоанн на своей скале — это сфинкс на своем пьедестале. Можно не понимать его: он был евреем и писал по-еврейски, но человек, написавший «Анналы», принадлежит к латинской расе, скажем лучше, что это римлянин.
Вследствие того что нероны черные царствуют втемную, они должны изображаться такими, какие они были на самом деле. Работа поэтическим резцом сама по себе была бы бледной. В углубления, делаемые им, нужно вливать сгущенную и едкую прозу.
Деспоты играют некоторую роль в образе мышления философов. Закованные слова ужасны. Писатель удваивает и утраивает свои усилия, когда народный властелин обрекает его на молчание. Из этого молчания вытекает некая таинственная полнота, которая просачивается в мысль и застывает там в виде куска металла. Сжатость истории делает сжатым и образ мыслей историка. Гранитная прочность каких-нибудь знаменитых прозаических произведений является не чем иным, как уплотнением, которое было сделано по прихоти тирана.
Тирания вынуждает писателя к умножению объема произведений, но эти невольные ограничения усиливают их воздействие. Обороты речи Цицерона, являющиеся едва достаточными для Верреса{466}, притупились бы, если бы за них взялся Калигула. Чем короче была фраза, тем более сильным был удар. Тацит{467} мыслил весьма кратко.
Честность большого сердца, претворенная в правосудие и истину, способна поражать, как гром.
Скажем мимоходом, что исторически Тацит не стоит выше Цезаря, он оставил за собой Тиберия. Цезарь и Тацит являются двумя феноменами, сменяющими друг друга, встречи которых таинственным образом не осуществляются благодаря вмешательству того, кто регулирует моменты входа и выхода векового сценария. Цезарь велик, и Тацит также велик; божество, оберегая обоих, не сталкивает их друг с другом. Поражая Цезаря, судья мог не соразмерить силы удара, и это было бы несправедливо. Бог не хотел этого. Великие войны Африки и Испании, уничтожение киликийских пиратов, насаждение цивилизации в Галлии, в Британии, в Германии, — вся эта слава покрывает собой Рубикон. Божественное правосудие проявило в этом известную деликатность, так как колебалось напустить на знаменитого узурпатора не менее знаменитого историка, щадя Цезаря, оно не столкнуло его с Тацитом и дало гению возможность проявить себя при смягченных обстоятельствах.
Ясно, что деспотизм остался деспотизмом, даже в том случае, когда деспот является гением. Знаменитые тираны содействуют растлению, но нравственная чума еще более отвратительна в правление бесчестных деспотов.
Ничто не прикрывает стыда во время их царствования, и люди, подобные Тациту и Ювеналу, созданные для того, чтобы подавать пример в присутствии всего рода человеческого, наделяют пощечинами все происходящие подлости и не получают на это возражений. В правление Вителлия{468} Рим пахнет еще хуже, чем в правление Суллы. При Клавдии и Домициане{469} подлость соответствовала уродству тирана. Низменные инстинкты рабства являются прямым следствием деспотизма; униженная совесть граждан дышит смрадным дыханием, в котором чувствуется запах властителя. Людские сердца становятся ничтожными, совесть исчезает, души превращаются в клоповники; все Это было так при Каракалле{470} и при Коммоде{471}. Все осталось таким же при Гелиогабале{472}, тогда как в правление Цезаря из римского сената Исходит благоухание, подобное аромату высокого воздуха, в котором парят орлы.
Отсюда запоздалое появление Тацита и Ювенала. Толкователи появляются лишь тогда, когда все становится очевидным.
Но Ювенал и Тацит, подобно Исайе библейских времен и Данте времен Средневековья, являют собою образы единичного человеческого протеста. Мятеж и восстание — это массовое явление, которое порой бывает справедливым, а порой нет.