Было вполне естественно, что люди, промышлявшие в глухом закоулке под названием «Чисть-Карман» или на широкой улице под названием «Режь-Горло», искали убежища или под мостиком «Зеленая Дорога», или в канавах Гюренца. А это невольно пробуждало воспоминания. Всевозможные призраки часто посещают эти длинные уединенные коридоры, где повсюду гниль и миазмы, где тут и там отдушины, через которые Вийон беседует изнутри с Рабле, стоящим снаружи.
Клоаки в древнем Париже служили местом, где зарождались проекты и куда стекались неудавшиеся попытки. Политическая экономия видит здесь одни только отбросы, а социальная философия видит здесь осадки.
Клоаки — это совесть города. Все туда стекается, и все там проверяется. В этом месте есть мрак, но нет тайн. Здесь все представляется в своем настоящем или по крайней мере окончательном виде. Куча отбросов тем и хороша, что она не умеет лгать. Она — сама откровенность. Сюда попадает и маска дона Базилио, но уже без всяких прикрас, тут виден и картон, из которого она сделана, и завязки, и внутренняя и наружная стороны, на всем этом лежит нескрываемая печать грязи. Рядом с ней валяется фальшивый нос Скапена. Все, чем брезгует цивилизация, все, что ей не нужно, попадает на эту свалку отбросов, скатываясь сюда с безграничного общественного поля. Все тут поглощается, и в то же время все тут становится особенно резко заметным. В этом заключается исповедь. Тут нет места для лжи, тут невозможны никакие прикрасы, грязь сбрасывает с себя покровы, тут полное обнажение отнимает иллюзию и миражи, тут нет ничего, кроме того, что существует на самом деле и с мрачным видом смотрит на то, что исчезает. Действительность и исчезновение. Тут отбитое дно бутылки признается в пьянстве, ручка корзины рассказывает о прислуге, тут огрызок яблока, претендовавший на литературность мнений и в конце концов ставший опять простым огрызком, поверхность большого су откровенно покрывается медной ржавчиной, луидор, попавший сюда из игорного дома, соприкасается с гвоздем, с обрывком веревки, на которой повесился самоубийца, посиневший выкидыш валяется, завернутый в тот самый украшенный блестками наряд, в котором танцевали в опере во вторник на прошедшей Масленице, судейский берет, который судил людей, валяется вместе с рванью, бывшей некогда юбкой кокетки. Все, что подкрашивалось, здесь только пачкается. Последняя завеса сорвана. Сточная канава цинична. Она позволяет себе говорить все.
Такая искренность грязи нам нравится и до известной степени успокаивает душу. Когда приходится долгое время быть невольным зрителем разыгрывающегося на земле спектакля и видеть, с каким важным видом толкуют о государственных вопросах, о святости клятвы, о политической мудрости, о профессиональной честности, об обязанностях, налагаемых общественным положением, о неподкупности судей, тогда даже утешительно заглянуть в сточные канавы и увидеть содержащуюся в них грязь.
Это в то же время и поучительно. Мы только что говорили, что история проходит сквозь сточные трубы. Варфоломеевские ночи капля за каплей просачиваются туда сквозь мостовую. Все большие публичные убийства, все кровопролития проникают в подземелье цивилизации и выбрасывают туда трупы убитых. Перед глазами мыслителя все эти исторические убийцы стоят там в отвратительном полумраке на коленях, с обрывком савана вместо передника и с печальными лицами уничтожают следы своей работы. Там Людовик XI со своим Тристаном{536}, Франциск I с Дюпра{537}, Карл IX вместе со своей матерью{538}, Ришелье вместе с Людовиком XIII, там Лувуа{539}, Летелье{540}, Геберт и Малльярд скребут камни и стараются уничтожить следы своих деяний. Слышно, как работают под сводами скребки этих призраков. Там дышат зловонным воздухом социальных катастроф. В углах виден красноватый отблеск. Там течет та ужасная вода, в которой обмывались окровавленные руки.