– то был глухой, неясный лепет пробивающейся чувственности, – что нет ни одной тесемки на ее платье, ни одной петельки в ее чулках, ни одной складки на ее корсаже, которые бы ему не принадлежали. Рядом с Козеттой он чувствовал себя возле своего достояния, возле своей вещи, возле своей повелительницы и рабыни. Казалось, их души настолько слились, что если бы им захотелось взять их обратно, то они не могли бы признать свою. «Это моя» – «Нет, это моя». – «Уверяю тебя, ты ошибаешься. Это, конечно, я». – «То, что ты принимаешь за себя, – я». Мариус был частью Козетты, Козетта – частью Мариуса. Мариус чувствовал, что Козетта живет в нем. Иметь Козетту, владеть Козеттой для него было то же самое, что дышать. И вот в эту веру, в это упоение, в это целомудренное обладание, неслыханное, безраздельное, в это владычество вдруг ворвались слова: «Нам придется уехать», резкий голос действительности крикнул ему: «Козетта – не твоя!»
Мариус пробудился. В продолжение полутора месяцев он, как мы говорили, жил вне жизни; слово «уехать» грубо вернуло его к жизни.
Он не знал, что сказать. Козетта почувствовала, что его рука стала холодной как лед. И теперь уже она спросила его:
– Что с тобой?
Он ответил так тихо, что Козетта едва расслышала:
– Я не понимаю, что ты говоришь.
Она повторила:
– Сегодня утром отец велел мне собрать все мои вещи и быть готовой; он сказал, чтобы я уложила его белье в дорожный сундук, что ему надо уехать и мы уедем, что нам нужны дорожные сундуки, большой для меня и маленький для него, что все это должно быть готово через неделю и что, может быть, мы отправимся в Англию.
– Но ведь это чудовищно! – воскликнул Мариус.
Несомненно, в эту минуту в представлении Мариуса ни одно злоупотребление властью, ни одно насилие, никакая гнусность самых изобретательных тиранов, ни один поступок Бузириса, Тиберия и Генриха VIII по жестокости не могли сравниться с поступком Фошлевана, намеревавшегося увезти свою дочь в Англию только потому, что у него там какие-то дела.
– Когда же ты уезжаешь? –упавшим голосом спросил он.
– Он не сказал когда.
– А когда же ты вернешься?
– Он не сказал когда.
Мариус встал и холодно спросил:
– Козетта, вы поедете?
Козетта взглянула на него своими голубыми глазами, полными мучительной тески, и растерянно проговорила:
– Куда?
– В Англию. Вы поедете?
– Почему ты говоришь мне «вы»?
– Я спрашиваю вас, поедете ли вы?
– Но что же мне делать, скажи? – ответила она, умоляюще сложив руки.
– Значит, вы едете?
– А если отец поедет?
– Значит, вы едете?
Козетта молча взяла руку Мариуса и крепко сжала ее.
– Хорошо, – сказал Мариус. –Тогда и я уеду куда-нибудь.
Козетта скорее почувствовала, чем поняла смысл этих слов. Она так побледнела, что ее лицо казалось совершенно белым даже в темноте.
– Что ты хочешь сказать? – прошептала она.
Мариус взглянул на нее, потом медленно поднял глаза к небу.
– Ничего, – ответил он.
Опустив глаза, он увидел, что Козетта улыбается ему.
Улыбка любимой женщины сияет и во тьме.
– Какие мы глупые! Мариус, я придумала!
– Что?
– Если мы уедем, и ты уедешь! Я тебе скажу куда. Мы встретимся там, где я буду.
Теперь Мариус стал мужчиной, пробуждение было полным. Он вернулся на землю.
– Уехать с вами! – крикнул он Козетте. – Да ты с ума сошла! Ведь на это нужны деньги, а у меня их нет! Поехать в Англию? Но я сейчас должен, кажется, больше десяти луидоров Курфейраку, одному моему приятелю, которого ты не знаешь! На мне старая грошовая шляпа, на моем сюртуке спереди недостает пуговиц, рубашка вся изорвалась, локти протерлись, сапоги промокают; уже полтора месяца как я перестал думать об этом, я тебе ничего не говорил. Козетта, я нищий! Ты видишь меня только ночью и даришь мне свою любовь; если бы ты увидела меня днем, ты подарила бы мне су. Поехать в Англию! Да мне нечем заплатить за паспорт!
Едва держась на ногах, заломив руки над головой, он шагнул к дереву, прижался к нему лицом, не чувствуя, как жесткая кора царапает ему лицо, не чувствуя лихорадочного жара, от которого кровь стучала в висках, и застыл, напоминая статую отчаяния.
Долго стоял он так. Такое горе – бездна, порождающая желание остаться в ней навеки. Наконец он обернулся. Ему послышался легкий приглушенный звук, нежный и печальный.
То рыдала Козетта.
Уже больше двух часов плакала она возле погруженного в горестное раздумье Мариуса.
Он подошел к Козетте, упал на колени и, медленно склонившись перед нею, поцеловал кончик ее ступни, выступавшей из-под платья.
Она молча позволила ему это. Бывают минуты, когда женщина принимает поклонение любви, словно мрачная и бесстрастная богиня.
– Не плачь, – сказал он.
– Ведь мне, может быть, придется уехать, а ты не можешь приехать ко мне! – прошептала она.
– Ты любишь меня? – спросил он.
Рыдая, она ответила ему теми райскими словами, которые всего пленительнее, когда их шепчут сквозь слезы:
– Я обожаю тебя!
Голосом, звучавшим невыразимой нежностью, он продолжал:
– Не плачь. Ну ради меня, не плачь!
– А ты? Ты любишь меня? – спросила она.
Он взял ее за руку.