Человек, воткнув локти в «лужайку», что-то читал. Он продолжал читать, не обращая ни малейшего внимания на вошедшего. Оула чуть обмяк и стал осторожно рассматривать кабинет дальше. Темно-зеленые, тяжелые шторы были лишь наполовину задернуты и посередине через проемы были видны поблескивающие голубоватым холодным атласом волны французских штор, замеревших крупной, водной рябью. Напротив окон шли шкафы, многие из которых с остекленными дверцами, через которые виднелись корешки книг. И стол, стулья, шкафы, и панель высотой с метр от пола по периметру всего кабинета, были выполнены из карельской березы. Все блестело и напоминало по цвету жженый сахар. Две люстры с выпуклыми плафонами давали света даже больше, чем было необходимо. К тому же на столе начальника горела настольная лампа с зеленым абажуром в виде такого же плафона, как и люстры. Пол устилал огромный ковер, который заползал и под стол, и под диван, и, даже, шкафы.
Оула стоял уже довольно долго, а начальник все читал и читал бумаги. Оула продолжал оглядываться. И все же главным предметом в кабинете, как ему показалось, был не стол, не шкафы с книгами и даже не сам начальник, а портрет с проницательным, завораживающим взглядом в щелочки сощуренных глаз. Из этих щелочек шли сильные, незримые лучи, которые будто насквозь просвечивали Оула, сбивали его мысли, будили дремавший где-то в глубине его страх. А в усах пряталась усмешка, переходящая в неприязнь и пренебрежение. Оула не мог отвести взгляда от портрета. Тот словно втягивал его в себя.
Громко «гмыкнув», хозяин кабинета наконец-то оторвался от бумаг, закрыл папку с яркими, красными буквами и, отложив ее в сторону, взглянул на арестанта. Оула опять подобрался и встал как по стойке «смирно». Он разглядывал начальника и, удивительно, при всей абсолютной несхожести с портретом, у них все же что-то было общее — портрета и человека. «Странно…, — Оула даже часто-часто проморгался и опять стал поглядывать то на портрет, то на маленького за таким большим столом человека с розоватой плешиной, смешно маскируемой реденькими волосиками. — Наверно они все коммунисты и похожи чем-то на своего портретного кумира. Пустота и холод их роднит».
Начальник откинулся в кресле, вытянул под столом ноги и достал из серебристого портсигара длинную папиросу и начал медленно, аккуратно ее разминать. Затем шумно дунул в нее и, смяв мундштуковый конец, сунул в рот. Огонь от спички подносил издалека, вытянув губы с папиросой и сильно прищуриваясь. Затянулся, запрокинул голову и с видимым наслаждением выпустил из себя облако сизоватого дыма.
— Так ты совсем пацан, чухонец ты этакий, — майор говорил нарочито громко, чтобы в приемной было слышно.
Оула понял лишь несколько слов, но смысла не уловил и весь превратился в слух. Ему казалось, что начальник говорит что-то очень важное, отчего зависит его дальнейшая судьба.
— Что мне с тобой делать бедолага? — майор опять глубоко затянулся. — В расход тебя жалко, не пожил еще, девок не пощупал…, — улыбаясь, Шурыгин продолжал нести всякую чушь.
Но Оула вдруг почувствовал, а потом и определил по лицу, что начальник слегка растерян и на самом деле ничего важного не говорит. Он даже перестал вытягиваться перед ним и снова перевел взгляд на портрет. А вот тот смотрел без сомнения и растерянности.
Матвей Никифорович перехватил взгляд финна, подобрался, сел прямо и перестал беспричинно улыбаться: — «Знает чухня вождей мирового пролетариата! Похвально! Вон как хорошо смотрит». И попытался напустить на себя такую же ухмылку и прищур.
Когда Шурыгин получил назначение и впервые переступил порог этого кабинета, он немного испугался его габаритов, высокого потолка и тяжелых шкафов с множеством книг. Над столом его предшественник повесил небольшую фотографию Дзержинского. Она маленькой заплаткой смотрелась в таком огромном пространстве. Матвей Никифорович в первый же день распорядился перевесить Феликса Эдмундовича на другую стену, а на его место над рабочим столом приказал повесить портрет Сталина и указал его примерные размеры. К вечеру Генеральный Секретарь Коммунистической Партии подавлял своим всевидящим прищуром всякого входящего к Шурыгину, заставлял гостей волноваться, поглядывая поверх головы Шурыгина, сбиваться, даже заикаться. Матвеи Никифорович сам с легким страхом поглядывал на Вождя, но благо, что тот висел за его спиной и не мешал работать. Зоя же наоборот. Она любила оголяться перед портретом и, занимаясь любовью с майором, частенько поглядывала в его сторону, сладостно постанывая.
«А ведь красивый парень! Хоть и инородец, а как как хорошо сложен. Небось, Господь и здоровьем, и силушкой не обидел. Если верить «стукачам», вон как били его в машине — хрустел как фантик, а выжил! И каков! Жалко его в расход, да надо. Куда я его дену?!» — Шурыгин качал головой и смотрел на пленника обреченно, будто он действительно давно убитый, а здесь так, привиделся. Майор вызвал конвой, и финна увели опять в камеру.
— Ну что, Заюшка, как тебе чухонец!?..