И люди были рядом, совсем рядом. Они громко, гортанно разговаривали между собой, бранились, смеялись… Лица, лица, лица. Лица его студентов, его коллег по кафедре, факультету. А вот лицо жены, надменное, одутловатое, с блеклыми, капризными губами. Рот открывается: «Павлуша…, мы с Андрюшей и Анечкой отказываемся от тебя…, ты пойми родной…». Лицо сына красивое, тонкое. Он улыбается, машет узкой рукой: «Па-а, прости, ты хоть пожил как-то, а нам еще жить да жить…». Большеглазая, в локонах Анечка, любимица, неженка: «Папсик…, я не знаю… мама сказала, что так надо… Ты самый лучший… Я люблю тебя, папсик, люблю, люблю-ю-ю…»
Что это… А-ах, да это же сирень! Его любимая белая сирень!.. Запах тягучий, плотный-плотный, он поднимает его молодого в белой рубашке, белых брюках и беленьких матерчатых туфлях… Павел ломает цветы с самой вершины куста, веточка к веточке, цветок к цветку, букет, охапка, все ей… А она как паутинка тоненькая и трепетная, глаза как лесная чаща, темные и прохладные. И платьице — крылышко мотылька… «Павлушенька, милый…, ой…, это все мне!.. Чудный ты мой, устал, запыхался, хочешь пить!? Сейчас, сейчас я тебя напою… — она подносит сложенные ладошки лодочкой, а в них озеро, целое озеро хрустальной воды, а вокруг берега, кудрявые кусты с плюшевой травой… Он наклоняется ниже, ниже, еще ниже, уже видно дно озера, тонкие, голубые прожилки и складочки, искрятся волны, посвистывает невидимый кулик… — Ну, что же ты, Павлуша, пей, пей, пей, пей-й-й!..»
В то утро, когда велась проверка, пронесли и длинного, худого старика, околевшего прямо у баков с водой.
Утомленный ночным дежурством, а затем новыми ласками Алевтины Витальевны Глеб Якушев спал, вольно раскинувшись на мягких перинах. В то время как хозяйка, зябко кутаясь в пуховый платок, сидела в ногах лейтенанта и откровенно любовалась им.
Именно сейчас была вершина блаженства. Измятые губы горели, а вся она была наполнена сладкой истомой, как иссохшаяся земля после ливня. Алевтина Витальевна боролась с двумя искушениями. Первое, ей хотелось осторожно откинуть одеяло и уже спокойно понаслаждаться этим стройным, молодым телом, тихо, без страсти и спешки прочувствовать его губами, руками… А он пусть спит, пусть отдыхает, набирается сил для новых атак… А второе, наоборот, хотелось понянчить его, укутать в одеяло, положить голову Глеба к себе на плечо, прижать к груди и медленно гладить по голове, шептать что-то забытое из детства, как когда-то шептала ей мама.
Она вглядывалась в лицо молодого мужчины пристально, критично, даже поддалась чуть вперед, тщательно разглядывая черты лица, морщинки, пятнышки, рисунок ушных раковин, крыльев носа, разлет бровей, и все, все, все ей нравилось. С каждой минутой ей все больше и больше хотелось второго, то есть нянчить этого большого ребенка. От такой мысли заныло где-то внизу живота и груди. Она интуитивно потянулась, руки нашли соски и начали медленно мять их, вызывая небольшую боль, которая сладким током разбегалась по телу.
«А почему бы и нет!?.. Мне всего ничего и я еще могу родить вот такого же мальчишку с соломой на голове, — она блаженно улыбнулась, — с глазами как небо весной и губами, от которых не оторваться, которые хочется пить и пить, и пить…. И что б такой же сильный и добрый!»
Алевтина Витальевна прикрыла глаза и тихо застонала от приятного жара, который продолжал разливаться внизу живота. Соски затвердели, и боль усилилась. «А что, если уже…, — она встрепенулась, открыла глаза и невольно посмотрела на свой живот. — Сейчас самое время. Особенно вчера было, но и вчера вон, что мы вытворяли… — щеки зарозовели. — Нет, я бы не выдержала, я бы умерла от счастья!»
Она тряхнула головой, разбрасывая темные локоны по плечам и спине, осторожно высвободила из-под себя ноги и опустила на холодный пол. Еще больше ежась, на ощупь отыскала тапочки, вдела ступни и подошла к комоду с зеркалом. Бордовый абажур вдоль стен создавал мягкий полумрак. Он горел за спиной у Алевтины Витальевны, и она видела свое отражение в зеркале плосковатым и теплым. А зачем ей яркость, она и так прекрасно знала себя. Изучила каждую ресничку, каждую складочку, которые, к сожалению, все чаще и чаще стали появляться в последнее время. Но ее мохнатые, ореховые глаза оставались молодыми. Ничуть не изменился их озорной блеск. В них странным образом сочеталось удивление и женская умудренность. Она знала, что такие глаза нравятся мужчинам. Рядом с такими глазами они смелее, отчаяннее, умнее и тоньше.
Она смотрела на себя и тихо гордилась, что в ее слабеньком кулачке такой молоденький, такой ладненький юноша, что он утонул в ее ласках. А уж она-то повидала на своем веку много чего и знает, как это делать, и может, и… хочет. Продержаться бы еще лет восемь или, скажем, пять в такой форме.