Безусые юнцы, они еще не умели жить, но бестрепетно шли на вражьи штыки, стреляли до накала ружейных стволов, а если выходили патроны, бросались грудью вперед. Падая под вражескими пулями, они передавали товарищам свое мужество, свою ненависть к врагу и светлую веру в победу. Приходили новые бойцы, принимали эту веру, как знамя, и продолжали бой.
В этом бессмертие юных героев, бессмертие коротких и пламенных писем: они вошли в вечность, эти листки, полные жизни, огня и ярости.
«Дорогие товарищи!
Меня арестовали во вторник, то есть неделю тому назад. У меня ничего не нашли. Арестовавши, били, не верили, что я поляк. Весь вторник я просидел в уголовном розыске. Ночь со вторника на среду — в петропавловском участке. Приблизительно до полудня был спокойный, ибо думал, что меня скоро отпустят. Через полчаса меня вызвали на допрос. Там меня били чуть ли не целый час. Били резиной, ногами, крутили руки и ноги. Одну ногу протянули до лица, другую — до затылка, поднимали за чуб, клали на лавку и танцевали по телу, били в лицо, зубы, но так, чтобы не было следов. Наконец, рассвирепевший от моего молчания Иваньковский, первая сволочь в мире, ударил меня револьвером по голове. Я упал, залившись кровью. Несколько раз терял сознание. Под влиянием этого я признался, что работал. Мне угрожает смерть, если до этого не случится что-нибудь необыкновенное.
Ночью я дважды пробовал выскочить из окна 4‑го этажа, но меня ловили и снова били.
На рассвете меня снова вызвали на допрос и требовали, чтоб я выдал фамилии или адреса товарищей, которые работают со мной. Снова долго били и ничего не добились, потому что на все вопросы я отвечал, что не знаю.
Велели подписать дознание. Я подписал. Потом Иваньковский, махнув рукой, велел отвести меня в участок. Фактически я уже распрощался с жизнью, и если случится так, что я останусь жить, это будет для меня приятный и неожиданный подарок, выигрыш жизни.
Теперь, когда рана на голове заживает, когда не так ощущаешь боль во всем теле и жизненная сила охватила организм, а ближайшие перспективы на воле такие заманчивые, хочется жить, хотя бы что. Без борьбы я не сдамся, без борьбы не умру. И если придется все же умереть, то я встречу смерть с высоко поднятой головой.
Прощайте! Ваш Зиг»[5].
Это письмо дописывалось, когда над морем пылал закат и Одесса, занятая белыми, кипела в пьяном веселье. В ресторанах гремела музыка, офицеры пили заморские вина, стреляли в зеркала, в лакеев и сиплыми голосами пели «Ойру». А над морем пылал закат, и приговоренные к смерти комсомольцы торопливо писали последние слова прощания, последние слова в своей жизни.
«Славные товарищи!
Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет 22 года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну так. Жаль, что мало мною сделано для революции. Только теперь я чувствую себя сознательной революционеркой и партийной работницей. Как я вела себя при аресте, при приговоре, вам расскажут мои товарищи. Мне говорят, что я была молодцом.
Целую мою маленькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю честной коммунисткой. Мы все, приговоренные, держим себя прилично и бодро. Сегодня читаю в последний раз газету. Уже на Борислав, Перекоп наступают красные. Скоро, скоро вздохнет вся Украина и начнется живая, сознательная работа. Жаль, что не смогу принять участия в ней.
Ну, прощайте, будьте счастливы!
Дора Любарская».
Искры не могут гореть вечно, и чем ярче вспышка искры, тем короче ее жизнь. Но из искры возгорается пламя, грозное, негасимое. «Прощайте!» — говорили комсомольцы, умирая, и это слово звучало не как страдание, а как призыв к борьбе, в которую так верили они.
«Милые, родные!
Через 24 часа меня повесят в «назидание потомству». Ухожу из жизни с полным сознанием исполненного долга перед революцией. Не успела много сделать. Что ж? Глубоко убеждена, что процесс 17‑ти имеет большее значение для революции, чем смерть 9 человек из числа их.
Милая сестра, не тужи обо мне. Будь революционеркой, успокой маму.
Завещаю твоему малышу сделать то, чего не успела сделать я на революционном поприще.
Очень бодра, удивительно спокойна, и не только я, но и все остальные. Поем, ведем беседы на политические темы, после двух недель ареста сразу почувствовала себя свободной. Только жалею и тужу, что осудили многих слишком строго. Мне 20 лет, но я чувствую, что стала за это время гораздо старше, мое желание в настоящий момент, чтобы все мне близкие отнеслись к моей смерти так, как отношусь я, — легко и сознательно.
Прощайте!
Да здравствует коммунистическая революция!
Ида Краснощекина».
Немало девушек заплачет, читая эти горькие и гордые строки, но ни одна из них не поколеблется, если придется отдать за Родину свою жизнь. Они примут смерть так же стойко, как их старшие подруги, погибнут с их именами на устах, с их прощальными словами в сердце.