— Как же это так? Ведь он вроде так все правильно и хорошо говорил… Может, ошибка какая?
— Конечно, — с напускной легкостью и небрежностью сказал он. — Ничего, скоро разберутся. Отец… он ведь… — И вдруг муторная слабость стала овладевать им, и дальше говорить он не смог.
Ия Николаевна сказала ему:
— Хочешь, я освобожу тебя от уроков? Иди домой.
В первый момент он обрадовался, но потом представилась вдруг пустота дома, ожидание отца, новизна и непонятность положения, газета, валяющаяся на диване, которую, конечно, можно скомкать и сжечь, но останутся еще сотни тысяч других, где написано то же самое.
И он ответил:
— Нет, останусь на уроке.
Остался, и все шло, как и было, а точнее, как будто ничего и не было.
Уже на следующий день и дальше и позже Ия Николаевна подходила к нему и, как ему казалось, смотрела со скрытым неодобрением, будто он в чем-то обманул ее.
Вскоре, правда, все это как бы улетучилось, он привык к этому и старался вообще об этом не думать.
Все было так же, как всегда.
По воскресеньям они вместе с отцом ходили на футбол на стадион «Динамо». Это издавна повелось: в воскресенье на футбол, даже если дождь, с зонтиками, газетами и плащами. Ходили и на хоккей; тогда играли не в закрытом помещении, а под восточной трибуной стадиона «Динамо», на залитой льдом площадке. Хоккей с шайбой, не был еще так популярен, и было еще неизвестно, чем лучше он раскатистого и похожего на футбол хоккея с мячом. Все это были игры, игрушки, развлечения, футбол же был п р а з д н и к о м.
После игры они пережидали, когда растечется по многочисленным шлюзам, мимо конных милиционеров толпа и стадион станет пустым, не ареной, вскипающей от страсти, крика, а просто пустым зеленым газоном, окруженным весело окрашенными голубыми трибунами, просторным Петровским парком со скамейками и пустевшими ларьками. Гуляли по Петровскому парку, давя ногами сотни бумажных стаканчиков, валяющихся на вытоптанной жалкой траве.
Домой им обоим идти не хотелось.
О чем они говорили тогда?
Сейчас, в комнате отца, он вдруг стал припоминать их тогдашние разговоры. И что-то клочками всплывало на поверхность. Легче вспоминалось футбольное, бывшее тогда для него самым главным: Трофимов, Бесков, Карцев, наша динамовская пятерка и их везучая ЦДКовская, их Бобров, игрок-оборотень, их научный Виктор Аркадьев и наш хитроумный и простоватый, похожий на удачливого Иванушку-дурачка Якушин и что-то еще в этом роде. Но было еще и другое, что вспоминалось труднее.
Разговоры об ополчении, о друге отца, профессоре со странной фамилией Капусто, который то ли погиб в плену, то ли бежал из плена, разговоры о предвоенных годах, редкие — о матери.
Он помнит только, что никогда не спрашивал отца о газете и о статье, о том, почему отец не работает теперь в своем институте. И еще были долгие вечера, такие странные и холодные, когда не хотелось разговаривать и когда звонок в дверь ударял отца током, лицо его почти сводило от напряжения, и он медленно вставал, как бы раздумывая, открывать или нет, а уж потом только шел по черному тоннельчику коммунального коридора навстречу режущим и настойчивым звонкам. Ничего не случалось. Просто кто-то приходил: лифтерша с газетой, или перепутывали звонки и по ошибке звонили два вместо трех…
С тех пор и осталась у него неприязнь на всю жизнь к резким вечерним или, еще хуже того, ночным звонкам, даже если они на современный лад звучат мелодически, проигрывают нехитрый известный мотив.
Но это были вечера, и почти физически он чувствовал ветер в пустых переулках с невысокими мачтами желтых фонарей, с редкими машинами, с торопливо бегущими под осенним дождем пешеходами.
А днем, когда он сидел над уроками и почитывал параллельно хорошую книгу, иногда к отцу заходили друзья, всегда одни и те же, и спорили и все говорили о каких-то невидимых еще переменах в научном деле: вот того-то собираются восстановить, еще не восстановили, но, кажется, к этому идет, еще один академик, руководитель института, сказал, что больше бить никого не дадим, а то наступит пустота, облысение науки.
Нет, оно не должно наступить.
Отец написал письмо в институт. Все ждал чего-то, каких-то сдвигов, изменений. Один из тех, кому досталось на сессии, будто бы ходил к академику Лысенко и непосредственно разговаривал с ним. И тот будто бы даже был с ним отчасти согласен и говорил, что нельзя так буквально его понимать. И был очень прост и скромен. И ел почему-то селедку с картошкой.
Вот это ему именно и запомнилось, через годы, что ел именно селедку с картошкой, хотя что в этом было особенного? Все любили селедку с картошкой.
Потом отец получил какой-то вызов и поехал в Сибирь, во вновь созданный институт…
VIII
Сели за стол. Это была обычная ее еда. Обычная ее манера готовить: крошечные, будто на цирковых лилипутов, бутербродики, котлетки, еще что-то, такое же маленькое и постное.
Отец все повторял: