В глухих раскатах грома.
Любимым поэтом Бориса Чичибабина был тогда Владимир Маяковский. Иногда он просто говорил его стихами. Хотя и помнил наизусть стихи многих других поэтов. Особенно озорно и азартно Борис читал "Уляляевщину" Сельвинского. Например, вот это:
Ехали казаки, ды ехали казаки,
Ды ехали казаки, чубы па губам,
Ехали казаки, ды на башке папахи,
Ды на башке папахи, через Дон на Кубань.
Много спорили о Маяковском. Я говорил, что своими стихами он слишком облагородил советскую власть. Борис отвечал, что ничего подобного не было, ни о какой власти Маяковский не думал, а просто писал стихи. Это сама власть захотела, чтобы его стихи ее украшали. Настоящие стихи родятся сами по себе. Я запальчиво отвечал, что, значит, это ненастоящие стихи. Борис говорил с улыбкой: "Ты еще не понимаешь..."
Сам Борис писал настоящие стихи. Когда он читал "Махорку", у меня по спине всегда пробегал холодок.
После освобождения наши отношения, к сожалению, не восстановились. Когда в самом начале шестидесятых в журналах появились стихи Бориса Чичибабина, я был неприятно удивлен. Было такое чувство, что он предал самого себя. Сразу же вспомнилась его дурацкая привычка, которая нас, его друзей, всегда раздражала: чуть что, лезть на сцену, чтобы прочитать зэкам стихи Маяковского. Причем самые неуместные, учитывая особенности лагерной жизни. Я написал ему резкое письмо, но ответа не получил. Когда позже мы встретились, он сказал, что написал мне сразу же, послал много новых стихотворений, которые должны были бы нас примирить. Видимо, письмо его было перехвачено. Как позже я узнал от соседей, в тот год за моей квартирой следили.
А сборник стихов Чичибабина, посвященный Северу, как мне тогда казалось, был вообще полон лицемерия и цинизма. Деревни, тишина, медвяные леса... ладно. Но я не понимал, как можно было совместить колонны зэков, которые каждое утро Чичибабин провожал на вахте с деревянной дощечкой в руках, со словами: "Я прошел по Северу веселым".
И только много позже, вчитываясь в его настоящие стихи, я стал медленно прозревать. Все правда! Несмотря на весь кажущийся абсурд этой мысли - ведь он и на самом деле прошел по Северу веселым. Глаза его всегда светились, а губы улыбались. Он тогда любил Марлену Рахлину, был счастлив, когда получал от нее письма. Это были очень интеллигентные, умные девичьи письма. Отрывки из них, где не было ничего личного, а был острый взгляд на тогдашнюю жизнь, Борис с удовольствием читал своим немногим друзьям. Когда поток писем от Марлены Рахлиной неожиданно иссяк, Борис это событие пережил на удивление легко. Вскоре он снова был влюблен. Об этом мы узнали из его новых стихов:
И расскажут где-нибудь про Клаву
Лес и реки, горы и луга.
Клава была начальником спецчасти ОЛПа. Старший лейтенант. Борису часто приходилось работать в ее кабинете. В картотеке. Прежде Клава мало чем отличалась от лагерных офицеров. Материлась. Хотя не сильно. Чаще других с ее губ все же срывалось слово "малохольный".
Любовь Бориса ошеломила Клаву. Она затихла. Стала женственней. Даже красивой. Все чаще приходила в зону в гражданском платье. Когда летом 1951 года срок Бориса подошел к концу, Клава демобилизовалась, и они вместе уехали в Харьков. Что было потом - это совсем другая история. Но в том далеком 1951 году Чичибабин на Севере был не только веселым, но, может быть, даже и счастливым.
Потом каждый раз, когда Чичибабина спрашивали о лагере, он стеснительно отмалчивался. Никогда не хотел об этом говорить. Когда я во время единственной с ним встречи в Харькове шутливо вспомнил о том, как он читал зэкам стихи о советском паспорте, он вскинул руки и закричал: "Какой стыд! Какой позор!"
Лагерные воспоминания, видимо, тяготили Чичибабина всю жизнь. Они плохо совмещались с высоким духом его поэзии, особенно стихами последних лет. И я всегда буду горько сожалеть, что не сделал ни одной попытки освободить его от этого чувства. А ведь для этого достаточно было произнести всего-то несколько слов. Может, таких: "Боря, в тюрьме был сплошной мрак, и ты написал "Махорку". А в лагере - небо, солнце, облака... Душа твоя не успела привыкнуть к зоне. Ну и слава Богу!"
Увы, мудрость к нам приходит почему-то всегда с очень большим опозданием...
О каких-либо иных подробностях лагерной жизни в этой повести рассказывать нет смысла. Дух лагеря и те картины лагерной жизни, которые поразили меня больше всего, я, как мне кажется, достаточно подробно передал в своих рассказах о лагере.
Помимо всего того ужасного, что содержал в себе лагерь, было там и нечто такое, чем мы, зэки, весьма дорожили. Там, безусловно, существовало братство близких по духу людей. Мои лагерные друзья - к сожалению, их осталось совсем немного и теперь мне как братья.
Почти вся моя дальнейшая жизнь была связана со строительством. Иногда я ловил себя на мысли, что в суете строительных площадок вдруг начинаю ощущать едва уловимый дух лагерного братства.