Медведь подошел к нему совсем близко, но не подмял его и не начал грызть; сложив жестом умоляющего свои грозные лапы с устрашающими когтями, он низко поклонился квинквенналу и положил ему на колени дощечки-письмо. Затем опять стал кланяться, умильно складывая лапы. Гавий не шевельнулся. Медведь окинул взглядом стол, сгреб большую, щедро смазанную медом лепешку и засунул ее глубоко в пасть. Раздалось аппетитное чавканье; за первой лепешкой последовала вторая; таким же порядком исчезла третья. Искусно владея ложкой, медведь ополовинил блюдо запеканки, не переставая в то же время низко кланяться и просительно складывать лапы.
Гавий начал дышать свободнее: медведь явно предпочитал сладкое человеческому мясу. Дрожащими пальцами он раскрыл дощечки: «…не помнят себя от отчаяния… не знают, чем навлекли гнев высокого магистрата… не смеют показаться… упросили медведя быть ходатаем… даже зверь сочувствует их горю… просят письменного разрешения… передать медведю… он доставит…» «Сейчас напишу — он и уберется! Подумать только — медведь и тот мне так кланяется!» Гавий опасливо положил свое письмо на стол возле страшного посетителя. Медведь взял, низко-пренизко поклонился и затопал к выходу, захватив по дороге со стола салфетку, в которую тут же завернул огромного жареного гуся. Выйдя из атрия, медведь повернул не на улицу, а в сад, перемахнул через стены, вихрем пронесся по безлюдной улочке, свернул в узенький переулок и скатился с забора в какой-то дворик, где и был встречен неистовым собачьим лаем и оглушительными раскатами смеха.
— Где ты пропадал до сих пор? — недовольно встретил Анфима Никомед, любивший всегда знать, где находятся его товарищи, и всегда беспокоившийся, если их долго не было.
— Я обедал у Гавия, — небрежно обронил сириец.
— Знаешь, Анфим, раньше ты, по крайней мере, врал так, что невозможно было тебе не поверить.
— Я и сейчас вру так же, — успокоил Аттия Анфим, — только на этот раз я сказал чистую правду: я обедал у Гавия. Сыто живет. Какие лепешки на меду! А запеканка! Пшеничная крупа с творогом, с яйцами, с медом! Объедение! Я полмиски съел. Вы обедали?
— Обедали! — прорычал Панса. — Прикончили эту самую запеканку! И вообще, скажи еще слово, и я тебя отколочу!
— Ну, зачем, — примирительно произнес Анфим. — Гавий прислал вам гуся, но, если вы обедали… Тит, я… — Анфим запнулся под укоризненным взглядом Никомеда. — Прокул, я режу тебе лучший кусок. Если ты не будешь есть с нами, я отнесу гуся обратно. Гавий огорчится.
В этот поздний вечер в сарае стоял такой же раскатистый хохот, как и в доме охотника, Анфимова приятеля, обрядившего сирийца в шкуру убитого им медведя.
И тут, в Сульмоне, Тит напал наконец на след Никия.
Анфима считала своим человеком беднота, Никомед был вхож в дома городской знати. Хитро и тонко вел он расспросы о Никии и у важных декурионов и у пронырливых торговцев и ростовщиков, которые знали обо всем, что делается в округе. Тит часами ходил по рынкам, форумам, лавкам и базиликам; его терзала мысль, что мальчика схватил какой-нибудь негодяй работорговец, и он уже живет загнанным, замученным рабом, томится в эргастуле, носится на побегушках в каком-то богатом, жестоком, безжалостном доме. Он заговаривал со всеми рабами, которые попадались навстречу, но ему обычно отвечали нехотя и быстро обрывали разговор. Анфим, наблюдавший однажды за такой беседой, состоявшей из вопросов Тита и нечленораздельного мычания раба, посоветовал Титу не разговаривать.
— Ведь на тебе же не написано… я хотел сказать — на тебе написано, что ты воин и не простой солдат, а куда повыше. Я через десять минут выудил у этой мычащей фигуры все, что нужно: ни у его хозяина, ни в окрестных домах мальчика нет. Положись на меня: я тебе найду твоего малыша.
И Анфим действительно набрел на след Никия.
В Сульмоне дела труппы пошли на этот раз очень хорошо.