Трудно оторваться от Герцена и Огарева, но мне сейчас нужен Соколовский, который, кажется, стал главным обвиняемым по этому делу. И вот документ об аресте в Петербурге Владимира Соколовского от 21 июля 1834 года. При его аресте взяты: «1. Черновые изорванные сочинения Соколовского; 2. сочинения его поэмы и стихотворения; 3. тетради о нравах монгольского народа; 4. катехизис на монгольском языке; 5. переписка его с родными и знакомыми; 6. в карманах черновой проект Соколовского о составлении истории биографического словаря; 7. восемь листиков с подписями руки разных официальных лиц…»
Какие такие «дерзкие песни» сочинял сын томского губернатора? Нахожу. Что-то очень знакомое:
«Песня 1-я:
Полицейский с последней строки сделал сноску: «а пели сукин сын подлец». Но где и когда я читал эти стихи? Может, в университете мы их «проходили»? Нет, не помню…
«Песня 2-я:
Вдруг я, забывшись, засмеялся так, что на меня оглянулись соседи. Не над текстом песни засмеялся, а над подписью. Внизу под куплетом значилось: «Верно. Генерал-майор Цынский». Этот генерал даже не заметил, что сакраментальная для всякого канцеляриста подпись, подтверждающая правильность и подлинность текста дерзейшей песни, звучит двусмысленно, как бы подтверждая ее содержание… И далее: «Сочинение стихов сих приписывают находящемуся в Санкт-Петербурге студенту Соколовскому».
Но где я все же читал о Соколовском? Не у Герцена ли? Протягиваю руку к полке, беру «Былое и думы». Конечно! В этой энциклопедии русского освободительного движения последекабристской поры есть песня Соколовского о русском императоре, которому оператор «брюхо распорол», и его преемнике «сукином сыне» Николае. Она тут впервые напечатана, правда, в несколько видоизмененном виде по сравнению с жандармским текстом. Снова прочитываю его н вспоминаю ноэль Пушкина.
В «Русском императоре» те же мотивы — упоминание о боге и народном плаче в связи с приездом царя. В «Былом и думах» описаны также обстоятельства ареста московской молодежной компании, распевавшей песни Соколовского, и некоторые подробности следствия. Владимир Соколовский держался смело, даже дерзил. «Аудитор комиссии, педант, пиетист, сыщик, похудевший в зависти, стяжаниях и ябедах, спросил Соколовского, не смея из преданности к престолу и религии понимать грамматического смысла последних двух стихов:
— К кому относятся дерзкие слова в конце песни?
— Будьте уверены, — сказал Соколовский, — что не к государю, и особенно обращаю ваше внимание на эту облегчающую причину».
Содержался Соколовский, как рассказывает Герцен, в темной грязной камере московского острога. Друзья его сидели в других местах, родные находились далеко и, наверное, в неведении. У бедного узника не было ни денег, ни даже смены белья. Правда, нашелся в Москве один вполне и даже слишком необыкновенный человек, принявший в нем участие, и нам должно эту старомосковскую редкость вспомнить, как вспомнил о нем когда-то Александр Герцен: «Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в лебеде официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов, обнаруживающиеся не прежде гниения тела..:»
Это был московский тюремный врач Гааз, из немцев. Его считали странным, придурковатым, не в своем уме, полусумасшедшим и т. п. Только за то, что он был бесконечно добр. Перед отправкой преступников в этап, скажем, Гааз привозил им съестные припасы и среди прочего обязательные сласти — орехи, пряники, фрукты, иные лакомства. Кротко выслушивал упреки дам-благотворительниц за «глупое баловство преступниц», потирал руки и говорил: «Извольте видеть, милостивой сударинь, кусок хлеба, крош им всякой дает, а конфекту или анфельзину долго они не увидят…» И вот этот блаженный доктор Гааз, по воспоминаниям Герцена, прислал Владимиру Со-коловскому, зараставшему в тюремной грязи, связку белья…