И еще нам нужно повнимательней прочесть некоторые странички романа Владимира Соколовского «Одна и две, или Любовь поэта». От первой до последней строки автор его издевается, в частности, посредством блестящей коллекции придуманных эпиграфов, над пошлым миром тупиц, подхалимов, пьяниц, чинодралов, лихоимцев, жеманниц, вспоминает местами даже владык мира сего, и «шутливая произвольность всего повествования» — лишь камуфляж, удобная форма, литературный прием, в чем уже совершенно не сомневаешься, когда обнаруживаешь мимолетную строку, где автор откровенно признается, что у него, в сущности, нет иного оружия. Однако есть в этом романе и другие особоважные строки, которых я все же не ожидал, хотя, увидев поначалу, что автор отправляет своего героя в Сибирь, подумал — неужто Владимир Соколовский с его смелостью, умом и поразительной способностью к литературному иносказанию не найдет какой-нибудь возможности напомнить читателю о декабристах, томящихся в изгнании? Ведь он был автором песни «Русский император…», политически остро отражающей события 1825 года, он, как мы уже однажды предположили, мог быть в числе воспитанников, 1-го Кадетского корпуса, ринувшихся 14 декабря на Сенатскую площадь.
И что же? — спросит меня любознательный читатель. — Неужели Владимир Соколовский отважился напомнить о декабристах в своем романе? Ведь все связанное с ними было под строжайшим запретом, и наука не знает ни одного упоминания о них в русской печати за все 30-е годы!..
Судите сами.
Владимир Смолянов, герой романа, уже на родине, встречается с разными людьми, в шутливом тоне описывает знакомства и разговоры, и вдруг привычный иронический настрой покидает автора, когда некая сибирячка решает посоветоваться с ним: «Скажите, где сыскать человека, которому бы можно было вверить воспитание ребенка? Признаюсь вам, у меня недостает духа, чтобы нанять кого-нибудь из этих несчастных» (разрядка автора романа. — В.
Последнее слово снабжено цифрой 1, взятой в скобки, и это первое примечание на 368-й странице романа имеет пояснение в конце томика: «Так зовут в Сибири ссыльных; это название обратилось в имя существительное»…
Сижу, думаю над этим пояснением, припоминаю сибирскую девичью песню о любви к несчастному, секлетному, необыкновенное нарымское брачное свидетельство — «венчан несчастной Николай Осипов Мозгалевский», Герцена, употребившего это же имя существительное в «Былом и думах», и радуюсь, что нашел такое место в романе «Одна и две, или Любовь поэта», сообщил о нем читателю, еще больше радуясь, что оно существует в произведении, которое якобы «красноречиво свидетельствовало о поражении Соколовского как беллетриста», и главное, что оно здесь не случайно!
В 1834 году цензорский гнет усилился. «Московский телеграф», который поместил первую вдумчивую рецензию на «Рассказы сибиряка» В. Соколовского и, по словам Белинского, «среди мертвой, вялой, бесцветной жалкой журналистики того времени… был изумительным явлением», царь закрыл своим личным распоряжением.
Поэтическая лира Пушкина в том году звучала редко. Он написал гениальную имитацию свободолюбивых «Песен западных славян» да несколько стихотворных отрывков без названий, в которых по-прежнему звучат мотивы усталости, печальные и трагические ноты — «Везувий зев открыл…», «Стою печален на кладбище…», горькие строки о Мицкевиче и это:
В романе Владимира Соколовского «Одна и две, или Любовь поэта», напечатанном в том, 1834 году, есть приметная глава, открывающаяся великолепным эпиграфом: «Имею счастие быть Вашего Королевского Величества весьма покорный, весьма послушный и весьма избитый слуга». И в первом же абзаце ее — что-то вроде ключа ко всему роману, ключа идейного, поразительного по своей политической смелости и откровенности: «То плачет человек, то в радости смеется!..» — сказал бессмертный Архангельский рыбак. Мне удавалось видеть это и за собою и за другими. Впрочем, и нельзя же иначе».