Как-то апрельским вечером 1937 года некий пожилой господин – точнее сказать, священник – и с ним мальчик-подросток в темно-синем пальто, желтых чулках и башмаках с пряжками сошли с автобуса на северной стороне Воксхоллского моста, свернули на Гросвенор-роу, прошли по набережной и вступили в тихие кварталы Милл-бэнка. Был восхитительный день. В свежем, но теплом воздухе чувствовалось ароматное дыхание весны. В Вестминстерском парке ветерок покачивал головки бледно-желтых нарциссов, а веселые пестрые тюльпаны стояли, вытянувшись, как солдаты на смотру. Цветущие каштаны рассыпали белоснежные коврики по зеленым, аккуратно подстриженным газонам. Темза, серебрясь на солнце, безмолвно и величественно катила свои воды под мостами, как в незапамятные времена. На синем небе с редкими пушистыми облачками вырисовывались чистые, изысканно строгие линии Вестминстерского аббатства, дальше виднелось здание парламента. На горизонте, среди ослепительного созвездия церковных шпилей и колоколен, сверкала на солнце величественная полусфера – купол собора Cвятого Павла. Дворец, скрытый от глаз, находился отсюда на расстоянии полета стрелы, а плескавшееся на ветру полотно штандарта оповещало о том, что королевское семейство пребывает сейчас в своей резиденции. Биг-Бен неторопливо отзвонил часы – упали три низкие глубокие ноты, – и настоятель, шагавший рядом с юным Стефеном Десмондом, внезапно ощутил, невзирая на бремя лет, необычный подъем. Красота этого весеннего дня и еле уловимое дуновение ветерка, напоенного ароматом примул, взволновали его, нахлынули непрошеные воспоминания, и он подумал: «Здесь бьется сердце Англии. Не так спокойно и ровно, быть может, как в былые дни, но все же оно бьется».
Неторопливо, прогуливаясь, они шли по набережной; тощая фигура Бертрама Десмонда была еще по-прежнему пряма, но ревматизм уже сковывал его движения, что особенно было заметно в том, с каким вежливым и привычным терпением приноравливался к его шагам мальчик. В конце улицы они перешли на другую сторону и поднялись по ступенькам внушительного здания, стоявшего в глубине чистенького, тщательно возделанного садика, обнесенного решеткой. Сняв шляпу, старик обернулся, на секунду задержался в портале, с трудом переводя дыхание, и в последний раз бросил взгляд на раскинувшуюся перед ним широкую панораму неба, реки и величественных строений. Затем заскрипел турникет, и дед с внуком прошли в галерею Тейт.
Народу здесь было немного. В длинных залах с высоким потолком царила та гулкая тишина, которую так любил настоятель. Все тем же привычным шагом они прошли по центральным залам, мимо пламенеющих полотен Тернера и серебристых – Уистлера, мимо Сарджента, Констебла и Гейнсборо, затем свернули налево и наконец остановились посредине большого зала, на западной стене которого – словно рябь на поверхности воды – играли солнечные блики. На противоположной стене висели три картины в красивых рамах. К этим трем полотнам и были в молчании прикованы взоры пришедших: мальчик смотрел почтительно и как бы выполняя некий священный долг, старик – задумчивым, отсутствующим взглядом. Наконец, не сводя глаз с полотен, настоятель заговорил:
– Ну, ты уже привык? Хорошо чувствуешь себя в Хоршэме?
– Очень хорошо, благодарю вас, сэр.
– Тебе нравится школа?
– Там неплохо, сэр.
– Первый год, конечно, всегда довольно труден. Но потом мало-помалу ты освоишься и свыкнешься с тамошними порядками. Надеюсь, ты уже подружился с кем-нибудь?
– Да, сэр. С двумя мальчиками: с Джонсом-младшим и Пигготом.
– Тебя там не обижают?
– О нет, сэр. Нужно только, когда староста велит что-нибудь сделать, не показывать виду, что ты его боишься или не понимаешь. Если все выполнять, как требуется, и не шкодить, то в общем поладить можно.
– Прекрасно.