Сулейман – прозвище. Старик он был чокнутый, в ту войну его пришибло. Жил на заимке со старухой и глухонемым сыном. Плел мордовские лапти и молол про Николая Николаевича, великого князя, про высочайший смотр, про Перемышль и про немецкий плен. Порой говорил и к делу. С хлебом было у них скудно. Но картошки с солеными груздями старуха нам не жалела, а то наливала и по кружке молока. Поев и послушав Сулеймановы байки, залезали на печь к немтырю.
В тех местах народ верующий – большинство староверы. И хотя вера уже сильно пошатнулась – табак курили, хмельное пили, – к солдатам относились как к божьим странникам. Кормили и пускали в дом на ночлег.
Помню, приглянулась Лебедкину молодая староверка, военная вдова. Он ей дров нарубил, сложил в сараюшке. Однажды остались у нее ночевать. Постелила нам на лавках, а сама всю ночь простояла на коленях перед иконой, молилась шепотом, упрашивала и укоряла бога. Утром попросила:
– Не ходите ко мне больше, ребята.
С тех пор и стали мы навещать Сулеймана.
Иногда среди ночи заваливались к нему наши лейтенанты – просили то меду, то соленых грибов. Мы поглубже утеснялись на печи. А когда начальство отбывало, Сулейман говорил:
– С вашего добра гуляют.
Однако начальство не осуждал. Он считал, что русский человек ко всякой работе способен. Но взяться толково и дружно за дело не может. Потому ему нужно начальство.
– Только путного начальства у нас мало. Оттого вся дурость на Руси, – добавлял Сулейман.
Хороша на рассвете лесная дорога! Восемь верст отмахать – пустяки. Еще сыро и зябко. Но золотисто отсвечивают верхушки деревьев. Посвистывают в кустах негромкие осенние птицы. Сашка знает их по голосам. На днях видели журавлиную стаю. Осень. Конец сентября. Сашка поет во весь голос:
Любоваться природой я не умею. Мне чуждо праздное восхищение красотой. Природа не музей. Ее не рассматривать надо, а проживать, как проживал ее Бунин. Для казаха мила и голая степь, и какой-нибудь суслик говорит его сердцу, ибо он проживает природу; для него она пастбище для верблюдов или источник для овец. Проживание природы означает практические, жизненные отношения с ней. Отсюда же порождается истинный поэтический образ природы как атмосферы и условия человеческого действия. Образ, который все меньше дается поэтам XX века, воспринимающим и воспроизводящим явления природы как отдельные, иногда сильные, впечатления. Это и есть «пейзажная лирика».
Лесная тропа, узкие постройки ельника, записывал я, березы с лишаями, похожими на рукомойники. Потом – просвет и белая вода в песчаных берегах, как бы вобравшая в себя свет и оставившая ночи всю черноту…
Российский солдат вынослив, неприхотлив, беспечен и убежденный фаталист, записывал я. Эти черты делают его непобедимым.
Вместе с тем он прожорлив, вороват и груб.
Впрочем, в разных обстоятельствах он проявляется по-разному.
Есть три главных его состояния.
Первое. Без начальства. Тогда он брюзга и ругатель. Грозится и хвастает. Готов что-нибудь слямзить и схватиться за грудки из-за пустяков. В этой раздражительности видно, что солдатское житье его тяготит.
Второе. Солдат при начальстве. Смирен, косноязычен. Легко соглашается, легко поддается на обещания и посулы. Расцветает от похвалы и готов восхититься даже строгостью начальства, перед которым за глаза куражился.
В этих двух состояниях солдат не воспринимает патетики.
Третье состояние – артельная работа или бой. Тут он – герой. Он умирает спокойно и сосредоточенно. Без рисовки. В беде не оставит товарища. Он умирает деловито и мужественно, как привык делать умное артельное дело.
В бою он прекрасен…
Первое солдатское ощущение Л. – исчезновение вещей, поразительная легкость быта, чувство освобождения от груза лишних предметов. Он думает о спартанском государстве. О пользе воспитания в солдатской скудости быта.
Наконец-то я перестал искать причины неполноценности своих героев и пытался воссоздавать условия, в которых им придется существовать. У меня появился новый опыт. И довоенные картины стали постепенно заменяться другими.
Мужик и рабочий верят в себя и в свой труд.
Моя главная мысль была об избавлении от чувства единственности, об избавлении от него без утраты веры. Мы же вечно ищем веры, а главный свой труд – создание нравственного климата, без которого не может существовать нация и ее культура, – считаем за второстепенное.
Между тем именно вера изначально дана нам средой, в которой мы развивались. Можно изменить воззрение, а не веру.
Утративший веру – новую не обретет. Лишенный любви и благодати – ими не осенится.
Сама потребность веры еще не создает верующих. Потребность осознаваемая, «духовная жажда» порождает часто «неразборчивость веры», ибо уровни этой потребности разные, соответственно уровню личности. Жажда требует утоления и тем скорей, чем слабее личность. Терпеть жажду умеют лишь сильные.