Когда я зашел на квартиру нотариуса, чтобы забрать вещи, милая панна, младшая из сестер, лежала на столе, прикрытая черной шалью. Она глядела в окно, когда немецкие кавалеристы вломились на их улицу. Перед домом лежала убитая лошадь. Всадника не было. Может, я и не убил его, и, пользуясь темнотой, он уполз и скрылся.
Наш дозор привел троих немцев. Они ели в хате суп с сухарями. К ним валился сильно выпивший старший лейтенант Касаткин. Один из них так и вышел – с сухарем в руке. Когда его застрелили, он упал с сухарем в руке.
Касаткин был в пьяной истерике. Его нельзя было унять. Я вбежал к Богомолову, с порога крича о том, что происходит. Он безнадежно махнул рукой. Разведчики в тот день были мрачны и понуры. Но утром никто не удержал Касаткина.
Как должен был поступить тогда я? Как – даже с нынешних моих позиций? Убить Касаткина, убить старшину из «армянской»? Убить пьяную девчонку? Убить шоферов под Опочно?
Я не убил их. И должен ли был убить?
Да я и не думал убивать их. Да и можно ли убийством карать убийство? Не знаю и сейчас. Не думал и не знал.
Война вменяет в обязанность убивать врага. Нас же убеждали, что мы имеем право убивать: убей немца! Обязанность за право приняли, конечно, худшие. Их аргумент был: а немцы, а эсэсовцы, а гестапо – разве они не поступали хуже? Для русского человека гестапо не предмет сравнения. Мы победили, потому что были лучше, нравственнее. И большая часть армии не воспользовалась правом убивать.
Страшная вещь война. И решившись воевать, надо решиться на убийство. Весь этот пресловутый гуманизм войны – ханжество и фикция. Нет и не может быть гуманной войны. Но может быть война ради самозащиты, самоспасения.
Такой была наша война в 41-м году. Это был акт необходимой самообороны, акт, признаваемый любым правом.
Солдат 41-го года, и 42-го, и 43-го воевал против злой воли и неправедной силы нашествия. Он воевал на своей земле, оборонял свою землю. Ему достаточно было знать только это. И именно это знание удесятерило его силы. Патриотизм 41—43-го годов был самым высоким и идеальным. В нем было нравственное достоинство обороняющегося патриотизма. Уязвленность души, которая сокрыта в каждом обороняющемся патриотизме, выражается в подвиге и самоотверженности. Но какой уродливой может стать компенсация за эту уязвленность тогда, когда обороняющийся патриотизм становится наступательным.
Варшава была не место сражения, а нечто иное. Все ее дома и костелы как-то сползли набок. Они были по большей части не пробиты артиллерией, а подорваны и сожжены. Эти наклонные с черной копотью вокруг окон здания странно и страшно гляделись на фоне неба, почему-то лиловатого. Улица без единого огонька тоже сползала к реке, где виднелись ребра взорванного моста.
Не знаю до сего дня, кто виноват в гибели Варшавы и трехсот тысяч ее граждан. Может быть, лондонские поляки и Бур-Комаровский, начавший восстание раньше благоприятного срока, может быть, Сталин, не пожелавший оказать помощь повстанцам.
Варшава погибла не в результате битвы, а в результате избиения – политикой…
Испытание победой
Дрянная погода, талый снег на дороге. За Конином плоский пейзаж. Бурые поля с неожиданно яркими платками озими. Однообразные городки и местечки.
Русское разнообразие предвисленского края сменилось немецким однообразием и чопорностью. Деревни редки. Часты хутора и фольварки. Край чужой и глядящий исподлобья. Здесь где-то уже начинается Германия.
Гнезно – красивый городок, еще не прибранный, но уже праздничный, украшенный польскими флагами. Наши ребята живут как победители – жарят мясо, едят немецкий эрзац-мед и пьют трофейную водку.