Я не помню, считал ли себя поэтом в ту пору. Разговор с Ярополком Семеновым в восьмом классе открыл мне эту перспективу. Но звание поэта было для меня слишком высоким, и я знал множество замечательных стихов, с которыми и не смел сравнивать свои творения. Поэтом рано стали считать меня мои друзья. Не опровергая их, я внутренне робел, боялся ринуться в поэзию, потому что понимал, что это опасное ремесло, требующее всего тебя без остатка. По природе не будучи склонен к рефлексии и к раздирающим душу противоречиям, я оставлял себе пути для отступления. Я страшился несчастья не быть поэтом. И потому сам себе не признавался в бесповоротности выбора.
Рядом с живостью и горячностью чувств была во мне и некая их поверхностность, и некая вялость натуры, и боязнь делать решительные шаги.
Свидание с Сельвинским стало как бы вторым этапом освоения поэтического призвания.
Конечно, признание Сельвинского чрезвычайно подняло нас троих в своих собственных глазах. Кроме того, мы поверили друг в друга. Павел смело называл нас поэтами. И я ходил в некотором головокружении, впервые всерьез соприкоснувшись с этим званием.
Но писать я не стал ни больше, ни лучше.
У меня вообще существовал некий страх перед писанием стихов. Я не верил в возможность написать стихотворение просто в силу умения и даже наличия повода. Я ждал вдохновения, той блаженной дрожи, которая пронизывает тебя с головы до ног. Мне казалось кощунственным писать без вдохновения. Я не умел его призывать и организовывать. Оставалось ждать. А оно являлось слишком редко.
Его отгоняли и новое общение с многочисленными ифлийскими друзьями, и новые критерии, и осознание высоты поэтического долга. Я запугивал свое вдохновение. И оно почти не проявлялось. Новые стихи упорно не появлялись. И я читал в компаниях и на вечерах все тех же «Плотников», благо они нравились.
Все же я был на своем курсе в некоторой моде. Жизнь у меня тогда была наполнена новыми дружбами, долгими спорами, чтением стихов, занятиями. Чего не было – это скуки.
Признание Сельвинского, правда, несколько охладило мой первоначальный учебный пыл. Но его все же хватило на весь первый курс. А учиться спустя рукава начал я уже на втором, когда появились в моей жизни новые лица, идеи и обстоятельства.
На своем курсе ближе всех сошелся я с Марком Бершадским, человеком высоко одаренным, тонким, умным и ироническим.
У него не было сомнений относительно своего призвания. Он собирался стать прозаиком. Образцом для него были Ильф и Петров.
Он писал юмористические рассказы. И вскоре начал печатать их в «Крокодиле». Кстати, именно в этом журнале, кажется, в сороковом году, впервые опубликовался и я.
Мы относили с Марком один из его рассказов. Звонили по дороге Весенину, тогдашнему сотруднику «Крокодила». Один автомат съел у нас несколько гривенников, но соединения не было. Другой же, напротив, выбросил нам несколько монет и еще соединил с «Крокодилом». Об этом происшествии я по дороге сочинил восемь строк. Марк показал их Весенину. И они были вскоре напечатаны. Кажется, с этой публикации отсчитывается мой официальный литературный стаж.
На первый гонорар я что-то купил в подарок родителям. А остальные прогуляли в ресторане «Националь» вместе со Львом Коганом, который первым из приятелей подвернулся в тот день. С этого посещения «Националя» можно отсчитывать и мой ресторанный стаж, который не меньше литературного.
Марк Бершадский был принципиальным носителем ифлийского вкуса. В прозе это были Бабель, Олеша, Ильф и Петров и Хемингуэй. В поэзии – Пастернак.
Марк более всего ценил образ. Он был искателем образов. «Записные книжки» Ильфа он знал наизусть. И пытался им подражать. Он был способным учеником. От него остались записные книжки, которые, надеюсь, будут опубликованы. В них – точность глаза, ощущение интонации, юмор. По одним этим книжкам видно, что в Марке мы потеряли истинного писателя, только становившегося на путь.
Поэты развиваются, как правило, раньше. От них больше осталось и дожило до послевоенных времен.
В «Записных книжках» Марка был раздел, куда он записывал мои остроты и меткие словечки. Есть и такая запись: «Прочитал записные книжки Д. Больше всего ему понравились собственные остроты». Марк преувеличивал. Мне очень нравилось то, что писал он.
Пастернака я знал от доски до доски. Так что я был на уровне ифлийского вкуса. Но вкус этот вскоре начал меня раздражать. Некоторые наши снобы, хорошо зная Пастернака, вовсе не знали русской классической поэзии. К примеру, Кнабе однажды презрительно отозвался о Тютчеве. В моде всегда есть что-то тупое.
Я и в то время инстинктивно не доверял моде. Я стал разлюблять Пастернака.