Главной болезни Слуцкого способствовали побочные. Осколок в спине, причинявший ему боли. Простуда лобных пазух, полученная на войне, в результате которой была тяжелая операция (шрамик между лбом и носом) и тяжелейшая многолетняя бессонница. Слуцкий не спал годами. Рано выезжал в Коктебель. Купался в ледяной воде. Немного помогало.
А главная причина ускорившейся болезни – постоянное напряжение. Он напрягался всю жизнь. К докторам ходил редко – за снотворным. О болезнях не говорил. На вопрос о самочувствии коротко отвечал: «Плохо».
Несколько лет тяжело болела Таня. Однажды сказал:
– В семье должен быть один больной человек. – Этим больным была Таня.
Смерть жены тяжело на нем сказалась. Он был глубоко к ней привязан. Не из-за комфорта, ухода и прочего. Этого в доме не было, хоть и был достаток. Он просто ее любил.
В ответ на его обычное:
– Ну как твои романы и адюльтеры? – спросил однажды:
– А у тебя есть романы и адюльтеры?
Ответил: «Есть!». Однако развивать эту тему не стал. Может, и были, но он твердо и преданно любил Таню. Их отношений я не знаю. Однажды неожиданно сказал:
– Я сказал Таньке: изменишь – прогоню.
Что-то, может быть, и было. Не знаю.
Во время последней болезни сказал мне:
– После смерти Таньки я написал двести стихотворений и сошел с ума.
Это последнее напряжение окончательно сломило его здоровье.
Он не сошел с ума. Он не был лишенным ума. Ум остался. Была тяжелая душевная болезнь. Вот и гадай теперь, где помещается душа.
В характере его, как это и положено по классической схеме болезни, происходили заметные изменения. Например, он стал тревожиться о своем финансовом будущем, бояться бедности. Это ему не грозило, но он постоянно при посещениях говорил об этом. Это была не скупость, а еще более обострившееся чувство независимости, боязни за независимость.
Когда мы с женой впервые пришли к нему в Первую Градскую, он категорически отказался принять принесенные нами соки, фрукты, что-то еще. Так и заставил унести все обратно. Это тоже казалось ему посягательством на независимость.
Но в целом многие черты его личности остались нетронутыми. Он изображал себя более больным умственно, чем был на самом деле.
Так же внимательно, как и всегда, наблюдал за окружающими. Немало историй рассказывал о больных, лежавших с ним в клиниках. Например, об одном склеротическом генерале, который воображал себя маршалом.
Расспрашивал всегда обо всех знакомых, о событиях в литературном мире, о политических событиях. Утверждал, что не читает, но на самом деле читал, конечно, не так много, как прежде.
Когда он находился уже в Туле у брата, спросил его по телефону:
– Послать тебе новую мою книжку?
– Не посылай. Я ничего не читаю.
Я, однако, послал. Сказал мне по телефону:
– Прочитал. Это лучшая твоя книжка.
С болезнью Слуцкого окончился наш спор. Остались любовь, жалость, сочувствие.
Никого не хотел видеть. Однажды сказал:
– Хочу видеть только Горелика и Самойлова.
В мастерской стиха
До войны мы учились у поэтов 20-х годов – у Маяковского, Хлебникова, Пастернака, Асеева, Тихонова, Сельвинского, Багрицкого.
От них усвоили стремление писать стихи, повторить форму которых либо невозможно, либо не имеет смысла. Вроде асеевских «Синих гусар» или «Черного принца». Мы искали уникальные формы, и на поиски уходило много сил. Оттого, вероятно, писали реже, чем пишут сейчас.
Позже, когда хорошо были прочитаны Ахматова, Гумилев, Мандельштам, Ходасевич, поздние Пастернак и Заболоцкий, Твардовский, выяснилось, что традиционные «квадратики» могут вмещать стихи гениальные и не мешать раскрытию творческой индивидуальности.
Некоторые из нас – Луконин, Слуцкий – до конца остались верны системе «одноразового стиха».
Тогда мы искали учителя по своему довоенному вкусу. Именно поэтому молодые ифлийские стихотворцы осенью 1938 года пришли к Сельвинскому. Он принял нас ласково, выслушал стихи. Троих – Когана, Наровчатова и меня – признал поэтами и взял в ученики.
Я уже описывал восторженное состояние, в котором находились мы трое, выйдя в ночной Лаврушинский после «рукоположения в поэты».
По приглашению Ильи Львовича стали мы посещать семинар молодых поэтов при тогдашнем Гослите. Там постепенно собрались чуть не все литературные абитуриенты Москвы. Их было много – человек двадцать пять. Тогда еще повальная жажда стихописания не овладела массами.
Илья Львович был среднего роста, широкоплечий, с темными, слегка волнистыми волосами. Часто ходил в брюках гольф. Поперечные складки на лбу и грозные очки придавали его лицу вид суровости. Но это впечатление мгновенно рассеивалось, когда Сельвинский смеялся или улыбался своей добродушной улыбкой.
Он умел и гневаться, главным образом на своих литературных противников, но их козням мог противопоставить только этот благородный гнев.
Сельвинский был в расцвете молодости, сил, мастерства. Нам он казался человеком пожилым, а ему было всего сорок лет. В наше время сорокалетние литераторы числят себя в молодых и не стыдятся щеголять в коротких штанишках.