Я встретил его, выпив полбутылки местного рома, на пляже далекого тропического острова. Дед широко шагал по песку мне навстречу. Был он в свободных белых брюках для занятий lown-tennis’ом, в белой сорочке-безрукавке, в добела начищенных зубным порошком парусиновых туфлях. У него была ухоженная седоватая бородка – в такой играл Дон Кихота Черкасов. Высок и очень худ. Тогда я разглядел даже желтую от возраста плоскую пуговицу, на какую был застегнут его пояс: как ей было не пожелтеть за истекшие три четверти века.

Поскольку Иозефа забрали как раз на выходе с корта, – возможно, обыск в доме хотели произвести в его отсутствие, – в этих самых белых штанах в одной из нижних камер Лубянки он дожидался расстрела почти три года. Думаю, его держали так долго в живых, используя для своих целей, в качестве ходячего энциклопедического словаря (1). Его дочь и моя мать в недолгий просвет общей несвободы, поймав краткий миг послаблений, получила на Лубянке на час дело своего отца. Возвращая папку, спросила молоденького румяного следователя: его били? Таких людей бить бесполезно, отвечал тот.

Мой недолгий тюремный опыт подсказывает, что в камере настроение заключенного попеременно меняется от тоски, уныния и апатии, до всплеска готовности к отчаянному сопротивлению. А подчас прилив бодрости и надежды оборачивается неуместной веселостью. То есть, в конечном счете, узник переживает в обостренной форме перепады тех же настроений, что попеременно охватывают нас в повседневности.

Я сидел в настолько набитой камере, что всем хулиганам не хватало места на нарах. Заключенных этого рода называли тогда декабристами, по месяцу издания соответствующего Указа. И, прежде чем втиснуться между других немытых теплых тел, нужно было какое-то время побыть вертолетчиком, поспать на деревянном пляжном лежаке, положенном на ледяной бетонный пол. Лежак ты сам приносил вечером, а после побудки относил в штабель в конце тюремного коридора.

Дед – звали его Иозеф М. – первые три месяца, пока еще доходили передачи от жены Нины, моей бабки, сидел один в двухместной камере. В том году согласно справке Наркомата продовольствия ведомство Микояна выпустило тысячу шестьсот сортов мясных изделий. Колбас и сосисок. Жить стало веселее. Была половина сентября, и в камере было холодно. Следователь позволил Иозефу пользоваться вторым одеялом, свернутым на соседнем топчане. Хоть и были одеяла из мягкой байки, но эфемерны от изношенности, все в жестких, колючих катышках. Спасением было то, что Нина в первой из двух передач, что были дозволены, успела передать деревенской вязки толстые шерстяные носки.

При его обостренном обонянии, в первые дни ему был мучителен запах возвращенной надзирателем, обмытой с хлором параши: параша, несмотря на поспешную дезинфекцию, пахла мочой. К этому букету Иозеф, имевший некогда солидную практику в анатомическом театре, долго не мог привыкнуть. Запах морга казался переносимей, чем тюремный. Первые дни он не мог есть, тем более что сталинская шрапнель, как именовали зэки здешнюю кашу, была неудобоварима. Но потом привык.

После первых двух допросов следователь дозволил ему также получить из дома единственную книгу – английскую Holy Bible[1]. Как иностранцу. Притом, что Иозеф был атеистом и подневольно читал Библию лишь в позднем итальянском детстве, потом в одесской закрытой школе иезуитов, где пребывал меньше года, он был рад поблажке.

Днем в камере стоял какой-то неясный гул. Возможно, это были звуки тюремной жизни. Многонаселенная тюрьма отнюдь не мертвый дом, здесь идет вседневная бодрая жизнь: что-то лязгает и падает с грохотом, кто-то кричит, воет и поет, орут конвоиры, слышен визг пилы и удары молотка на строительных работах по оборудованию новых камер и карцеров. Стены гудят от стука алюминиевых мисок. И визжат по коридорному каменному полу тяжелые молочные бидоны, в которых волоком доставляют пищу в камеры… Отголоски этой шумной дневной жизни просачивались даже сюда, в нижний подвальный этаж Лубянки.

Ночью же гудела сама тишина. И, казалось подчас, гудел негаснущий слепой желтый свет подпотолочной лампочки в металлическом решетчатом наморднике.

Навязчивый звук мертвой тишины подчас вызывает физические ощущения разного рода. Иозеф в полусне испытывал легкую качку. И тогда камера представлялась ему тесной каютой, которую он, единственный врач на корабле-барже, носившей имя Fortunato, делил с корабельным коком.

Перейти на страницу:

Похожие книги