Муравьев играл то, как ночью вот лежишь с открытыми глазами и говоришь с ней, а ее — нет. Или как выходишь в центр, а там горят огни, гирлянды, и люди играют в снежки. Понимаете? Люди играют в снежки, ну! Как это онтологически возможно — все это, когда рядом, в руке, нет ее ладони? Или — сразу, без перехода — как подпрыгивали ее кудряшки, когда она убегала от него, дурачась, или как она закатывала мечтательно глаза, прежде чем сказать очередную глупость, или как вот сидишь, и рядом с тобой, на расстоянии вытянутой руки — телефон, и он повернут экранчиком кверху — на случай,
Анатолий вряд ли мог бы сказать, сколько это продолжалось. Как будто Муравьев рассказывал ему о ней, неспешно, и — только ему. Да. Пауза, пауза. Оркестр воинственно направил вверх смычки. Неужели все? Но нет, со сцены зазвучало что–то тихое и медленное. Лиза говорила, конечно. Ларгетто. Мажор, спрятанный в обертку из двух быстрых печальных речитативов. Ее любимое произведение Моцарта. Конечно, Лиза.
Здесь не было ни слова в прошлом времени. Муравьев говорил что–то ей одной, и не ушам Анатолия было слышать это. Он, кажется, признавался ей в любви, и это было совсем не больно и не страшно: теперь ей могли признаваться в любви все мужчины, и Анатолий, ревнивый Анатолий, не ревновал бы. Очередной интимный пассаж, подхваченный оркестром (как оркестр в принципе мог вмешиваться в этот лиричный перезвон?), и Анатолий понял, что должен немедленно заткнуть уши, что он не имеет права, что Лиза бы обиделась, а мелодия тем временем, ускоряясь, подлетала как раз к тому обрыву, за которым переходила в кусок из прогноза погоды, и спорхнула туда нежно и медленно, не подняв брызг, и, если бы только Анатолий умел играть, он сыграл бы это так же, и вдруг — мелодия взвизгнула фальшивой нотой и замерла совсем. Оркестр еще несколько тактов поддерживал фон, но расстроился на разноголосицу инструментов и замолчал. Муравьев сидел, отвернувшись спиной к залу. Стояла напряженная тишина. Свет начали зажигать, но, по всей видимости, получив команду от охраны, снова погасили. Пианист встал из–за инструмента, очень аккуратно, как драгоценную шкатулку, закрыл его и, глядя под ноги, устремился прочь, к ступеням, ведущим со сцены. Чувствуя, как зашлось в бешеном ритме сердце, Анатолий понял, что министр пойдет через зал — но не потому, что хочет общаться с публикой, а потому, что ему сейчас не до соображений безопасности и блистательности облика — он уходит из филармонии так, как уходил, когда был здесь рядовым зрителем, а стало быть — шаг, еще шаг ближе.
Ему кричали «браво» — приторно и фальшиво в первых рядах, населенных специальными крикунами, и искренне, удивленно его болезненным талантом — в середине, там, где слушали знатоки. Кто–то бросил в его сторону белые гвоздики — букет ударился о плечо и замертво свалился под ноги — маэстро даже не поднял глаз, а благодарного слушателя уже заломили, смяли и тащили куда–то, мелькала растопыренная, поднятая вверх ладонь. До Анатолия — три, два, один шаг. Конечно, самое главное — это интонация. Интонация и нужная громкость.