Не знает мама, что каждое утро ко мне приходит Алеша! Не знает, что бабушка «грех на душу взяла, повитуха я старая» и «этого пущаю», «покуда матерь на работе». А он приходит – щурит глаза, очки ленноновские сползают к носу, морщит нос, губы шершавые, долговязый, сутулится – приходит, и я ликую: «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Танчишка, не будешь уроки учить, выгоню твоего Лёньку… или хто он там – к едрене матери!» И я сижу над учебниками, упорно сижу. Алеша обычно приходит в полдень (в полдень бабушка включает радио «на всю Ивановскую» (она так говорит, когда я пою: «Орет на всю Ивановскую» или «орет как сивый мерин»)), бабушка включает радио и, подперев щеку рукой, слушает передачу «В рабочий полдень». Она любит, когда ставят пластинки Лидии Руслановой: «Вот это певица так певица, – вздыхает и сначала тихохонько, потом всё громче и громче подпевает: – Липа векова-а-а-а-йа-а-а». Я пою вместе с ней. И вот мы «орем на всю Ивановскую» – и приходит Алеша. Он стоит у порога (дверь у нас, когда мамы и папы нет дома, открыта: «Кому вы нужны с вашим добром? – ворчит бабушка, когда мама «стро́жится» на нее: «Ты что, по́ миру нас пустить хочешь?» – «Да гори оно синим пламенем, добро ваше, – ворчит бабушка. – Всю жизню в деревне прожила – отродясь и́збу не запирала, а она (это мама) городская стала, фигуряет!»), а Алеша стоит у порога и поет «Липу вековую». Спели. Бабушка утирает слезы краешком платка. «Ишь ты! – это она Алеше, и в глаз ему заглядывает. – Ну ладно, чего глотку-то драть? Голодный, небось? И эта, хивря, – она ласково косится на меня, – с утра, как села уроки учить, так и сидит не евши не пивши». После бабушкиных пирогов и расспросов: бедный Алеша («А матерь твоя где работает?», «А отец живой?», «И бабка есть? Ишь ты!»)! – мы идем в детскую, закрываем дверь («Да нужны вы мне больно», – ворчит бабушка и шаркает на кухню)… сердце мое замирает… нет, не замирает – оно расширяется, расширяется, словно Вселенная: к моим губам прикасаются шершавые Алешины губы… Это… это просто «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» «Алеша, – расширяюсь я вслед за сердцем, – но мы же еще дети (когда я была маленькая, совсем маленькая, я говорила «деть» вместо «ребенок»: «Я еще деть», – говорила я маме, когда она ворчала: «А ну прибери свои игрушки, засранка!» – мама злилась: «Работать ты мальчик, а жрать мужичок!», но когда после программы «Время» шел фильм про любовь и я «гундела»: «Не буду ложиться! Я уже взрослая!» – мама цыкала: «Двенадцатый час на дворе! А она разбузыкалась! Все дети как дети: спят уж давно! А ну ложись сейчас же, шалавая растет, вся в отца!»), Алеша, но мы же еще дети…» – расширяюсь я. «Чушь собачья! Кто тебе это сказал? – Алеша делает бровки домиком. «Не знаю, взрослые говорят. Мама моя говорит: вот вырастешь…» «Да какие они взрослые? Парик с погонами нацепили и думают, что взрослые, а сами… – Алеша снова целует меня. – Мы́ взрослые, поняла? Мы!» Я киваю: взрослые, мы – взрослые! – и продолжаю расширяться…
Я расширяюсь и расширяюсь. Дневник мой пухнет от пятерок. Аленка – отличница несчастная – косо поглядывает на меня, аж косички колом встали, и в ее взгляде я читаю: «Ну да, Таня?» Бальцер, Шишкин и Гофман с Обидиным караулят меня после школы и молча провожают до подъезда. Мне звонит шестиклассник Валерка Варнавин – он живет в нашем доме и учится в спортивной школе, отец научил Валерку водить машину и дает ему свой новенький красный «Жигуль», наши девчонки – те, кто в китайской стене живут, от Варнавина без ума («такой лапочка», «симпо́тный» – поют девчонки и воображают перед Валеркой), а я его боюсь: «Чудинова, – басит Валерка, – покататься хошь? Выходь». Валерка огромный, словно шкаф, у него маленькие глазки и низкий лоб, отец у Варнавина тренер, вечно по заграницам мотается, фирму́ привозит, Валерка носит модные джинсы и кроссовки «Адидас» («Кто носит фирму “Адидас”, – орут наши мальчишки, жадными глазами глядя на Валерку Варнавина, – тот самый первый п…рас!») и сплевывает каждый раз, как я прохожу мимо. «Чудинова, выйдешь?» Я бросаю трубку. Варнавин упорный: «Чудинова, я тебе жвачку (мы с Аленкой жвачку «жёвкой» называем, мы жуем жёвку до изнеможения, скатываем ее в огромный серый шар и подкладываем под задницы одноклассников – фиг отдерешь), Чудинова, я тебе жвачку подарю. Выйдешь?» Я снова бросаю трубку. Варнавин не унимается. Мимо проходит папа, в руке у него бутерброд с «колбаской»: «Кто это там трезвонит, растуды его етита?» – чавкает папа и выхватывает из моей руки трубку. «Здравствуйте, – доносится до меня бас Валерки, – а Таня дома?» Я ныряю в детскую, я не могу отдышаться. «Таня не хочет с тобой говорить, понял?» Валерка бубнит что-то, в висках моих стучит. «Я тебе щас глаз на жопу натяну! – орет папа. – Ё… твою в крестовину!» Я сижу как пришибленная. Теперь, стоит мне пройти мимо Валерки Варнавина, он выпучивает свои маленькие глазки и шарахается от меня как от чумной.