Новый год: я сижу за столом в новом платье, Дедушка Мороз положил мне под елочку собаку Бульку, а папа – подарок из «кэгэбы» в красивом шуршащем пакетике, весь день мы резали салаты («Ножи такие же тупые, как хозяин», – ворчала мама; не хватило майонеза, и я выменяла у Ленки Алексашкиной банку горошка из папиного пайка на маленькую баночку майонеза; «Не выбрасывай банку», – обычно кричит мама: мы в этих баночках потом анализы сдаем), драили квартиру. По телеку показывают «Голубой огонек»… а от Алеши ни звука… Я звоню ему, но телефон кричит мне в ухо своим писклявым пи-пи-пи (си бемоль – си бемоль – си бемоль).
«Падает снег на пляж, – доносится до меня голос Андрея Миронова, – и кружатся листья. / О, колдовской мираж, взмах волшебной кисти». Ты совсем забыл меня, Алеша, и снег падает на пляж… «Ишь, надулась как мышь на крупу», – мама зыркает на меня, толкает папу в бок: дескать, гляди, что деется – тот вскрикивает со сна: «Какую крупу?» – «У, образина проклятый!» – «Да пошла ты!» – «Никакого праздника». Я хватаю апельсин – и выскакиваю из комнаты. «Платье не ухайдокай! – кричит мне вдогонку мама. – Глаза бы мои вас всех не видели». В комнате темно, на стеклах блестят снежинки, которые мы с Галинкой вырезаем из конфетных оберток, и пахнет апельсином, как тогда, на берегу Бердского залива. Я вгрызаюсь в спелую мякоть, обливаясь липким соком и слезами. Я пишу письмо. «Алеша, – пишу я, долго думаю, ставлю точки над буквой «е». – Алёша, – пишу я. – Ты… – зачеркиваю. – Я…» – рву лист бумаги в клочья. «Иди Пугачиху послушай, – кричит мама. – Шалава рыжая. И этот, Паулюс (Паулюсом мама называет Раймонда Паулса), с нее глаз не сводит!» – «Вы хотя бы раз, всего лишь раз…» С остервенением захлопываю дверь. Рыдания душат меня, и такой ком в горле, будто я съела неспелую грушу. «Гу-у-у-ля! – Галинка: в дверь заглядывает, оберткой от конфеты шуршит. – Ну чего ты ушла? Пойдем, а? Там селедочка под шубой, колбаска твоя любимая – ты же не ела ничего, – Галинка заталкивает конфету в рот, говорит «кушающим голосом» (это я, маленькая, придумала: когда кто-то ел и говорил при этом, я называла голос «кушающим»; а еще я придумала «голос толстяка»: такой густой, будто масляный). – Ну пойдем!» Я поднимаю на нее свои заплаканные глаза – лицо Галинки лоснится и сверкает, словно елочный шар. Встаю (всё равно покоя не дадут), плетусь за Галинкой. Она усаживает меня за стол, накладывает полную тарелку салатов, колбасы, рыбы… «Ешь, ешь, – приговаривает она, разгрызая козинак, – Новый год же». «Только и знает жрать, виса, платье вон по швам трещит, – ворчит мама. – Ей с женихами пора встречаться, а она девчонку бузыкает». Галинка заливается краской, виновато косится на меня («бузыкает»-то Галинка меня, чтобы я тоже была толстой и ей было не так обидно).
«Хм, с женихами!» – лыбится папа, опрокидывает стопку водки, берет шпротину за хвостик, закусывает, икает – и тут же храпит, потрясывая головой, словно китайский болванчик (я видела такого болванчика у Ираиды Николаевны – везет же!).
«А ты чего как волчина выглядываешь? – это мама мне: глаза мои на мокром месте, кусок в горло не лезет. – Об этом, что ли, убиваешься? Да нужна ты ему как зайцу пятая нога». Мама смеется, и каждый ее смешок вбивается в мою голову, словно ржавый гвоздь. «Небось, в Израи́ль уехал», – просыпается папа, лыбится, поддевает вилкой салями, пытается поймать ее ртом – салями плюхается на рубашку. «Шимпанзюка чертов, глаза б мои тебя не видели», – рычит мама. «А здравствуй, милая моя, – парирует папа, – а ты откедова пришла?»
«Твой-то не проздравил?» – на следующий день шепотком спрашивает бабушка (бабушка Новый год встречать не любит, спать ложится: «Всю ночь жрут, а потом беснуются», – говорит, сама же ни крошечки в рот не берет, как «повечеряет» часов в семь, – а вот «Рожество» празднует: в «церкву» ходит, свечечку ставит, кутьицу варит, правда, ни мама, ни папа это бабушкино рвение не жалуют и меня с нею в церкву не пускают: «Нечего девчонку с панталыку сбивать, и так пустёхонька, глядишь, последнее зернышко выветрится», – строжится мама; «Чем он помог-то тебе, боженька твой, темный ты человек?» – пустозвонит папа. «Молчи, антихрист! Cпаси и сохрани мою душу грешную Господи! Пенсию вон дал» (Боженька дал бабушке пенсию по утрате кормильца только недавно, а я научила ее «подпись подписывать» под ведомостью, которую приносит «письмоноска»)).
«Твой-то не проздравил? – шепотком спрашивает бабушка. Я опускаю глаза. – Эх, Танчишка ты Танчишка… Хошь, поворожим? – Я молчу. – Грех это, Господи помилуй, ну да ладно. Тридцать шесть картей четырех мастей, скажите всю правду». Бабушка раскладывает карты, прищуривает глаза, потом прикрывает рот ладошкой. «Ну?» – тереблю я ее за подол платья. «Дорога дальняя. И казенный дом. Ну и пес с им, – машет рукой, – добра-то!» Хватаю шубу, шапку, натягиваю валенки, хлопаю дверью. Бабушка не успевает и ахнуть. «А ну, вернись, собачье отродие! – швыряет мне в спину мама. – Вернись, я кому сказала!»