Яйца я тоже люблю, всмятку, ложечкой, из пашотницы. И знать не знала бы, что такое пашотница, если бы папа не купил ее, за копейку: пашотницу уценили, потому что ее никто не покупал, а мой папа как раз любит всё уцененное – только увидит где что уценили – у него глаз и загорается, словно звезда на погоне («Вечно всякую дрянь в дом тащит, ремошник чертов!» – машет руками мама: ну не хочет она, чтобы папа становился простым смертным).
И вот папа, весело напевая песенку собственного сочинения: «А здравствуй, милая моя, а ты откедова пришла?», – достает из большой авоськи – она напоминает мне рыболовные сети – сегодняшний «улов»: две алюминиевые ложки, чайничек без крышки, палку ливерной «колбаски» (когда папа произносит это слово – «колбаска», он блаженно улыбается; я и сама очень колбаску люблю, хоть какую: когда я была маленькая, я, закрыв глаза, восклицала: «Я просто не знаю, что бы я без колбаски делала!»), хлеб с отрубями (мама терпеть отрубной хлеб не может, она до пятнадцати лет не ела белого хлеба, она не желает, чтобы ей об этом напоминал своими отрубными булками папа, и каждый вечер, как придет с работы, съедает буханку белого хлеба, как «белый человек» – сама говорит: «хлеба белого поем – человеком себя чувствую»).
Папа, с блаженной детской улыбкой на устах, продолжает извлекать из «сетей» «рыбку за рыбкой»: конфеты «Дунькина радость» (я тут же выхватываю из огромного сермяжного пакета пару-тройку слипшихся сладких подушечек, которые совершенно не похожи на волшебный лукум), обрезанные яблоки, семечки в газетном кульке («Сам бы ел, да детям надо», – приговаривает папа) и брошюры из «Букиниста» («Вот и жри брошюры! – кричит обычно мама, когда папа приносит не паёк из «кэгэбы», а очередную стопку истрепанных книжек, какая за копейку, какая за две, а я представляю, что папа, вот как Чарли Чаплин ел ботинок, – ест книжку, обсасывая корешок; я обожаю Чарли, и бабушка обожает (когда по телевизору показывают какой-нибудь его фильм, она ахает, хлопает в ладоши, громко хохочет, прикрывая рот кулачком, и постоянно оборачивается на меня: мол, глянь, что творит «этот котелок с тросточкой»! – я тогда еще не понимаю, что бабушка, неграмотная старуха из глухой алтайской деревни, любит только настоящее, корневое: Чарли Чаплина, Марка Бернеса, Аркадия Райкина, Лидию Русланову, Евгения Леонова…) – «Вот и жри брошюры! – кричит мама. – Чего ты у меня ужинать просишь?») – я хватаю пашотницу, брошюрку «Происки империализма», зачерпываю в пригоршню «Дунькиной радости». «Где четырнадцать рублей? – наступает мама на папу. – Я спрашиваю тебя: где четырнадцать рублей?» Звонит телефон. Я хватаю трубку: «Алё, здравствуйте, а Таню можно? – Аленка! – Ты что, забыла, что у нас сегодня музыка?»
Одутловатое («алкашка чертова!») лицо Лилии Григорьевны проплывает передо мной в облачке из дыма: Лилия Григорьевна жадно сосет папироску «Беломор», тройной ее подбородок важно сотрясается в такт моему «Париж-Париж, а-а!». «Расскажи-ка мне, какие ты уже знаешь интервалы, Чудинова». Я боюсь эту крашеную брюнетку с тройным подбородком. Он похож на аккорд – две терции, вот как если бы спеть «Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж, Париж-Париж! А-а! А-а!» на до-ми-соль. Нет, не хочу петь подбородок Лилии Григорьевны! Мне кажется, она в нем тайны свои прячет – их столько, что подбородок этот скоро превратится в доминантсептаккорд (в нем три терции), который требует немедленного разрешения. Я знаю уже все интервалы, знаю, что такое доминантсептаккорд, у меня абсолютный слух. Но я молчу, вернее пою про себя свой «Париж-Париж», – и Лилия Григорьевна ставит мне жирную двойку в нотную тетрадь. Пигалица Аленка не может отличить ноты «до» от ноты «ми», но она бойко тараторит: «Секунда, терция, кварта…» «Молодец, Алена», – басит Лилия Григорьевна и ставит Аленке в нотную тетрадь пятерку.
«Мы платим этой алкашке пять рублей в месяц! – машет руками мама, принюхиваясь к двойке в моей нотной тетради. – Деньги псу под хвост выбрасываем! Хватит. Чтобы ноги твоей там больше не было». Но мы идем с Аленкой к Лилии Григорьевне снова и снова. Под ногами шуршат листья, красные, желтые. Но Аленка не слышит, как они поют: до-до-фа-до. А ветер подпевает им: фа-до-до! «Ты вчера “Что? Где? Когда?” смотрела? – пищит Аленка, задрав голову. А листья поют до-до-фа-до, а ветер подхватывает их фа-до-до! – Ну да, Таня! – обиженно пищит Аленка. И вдруг… соль-соль-соль-соль-ми! Соль-соль-соль-соль-ми! Маленькая птичка – спинка с зеленым отливом, грудка красно-бурая – села на веточку, почти уже голую: октябрь на дворе – и заливается. Да это зяблик! Какой хорошенький! Я смеюсь, смотрю на Аленку: слышишь, мол, как он свое «соль-соль-ми» выводит? – Ну да, Таня!» – надувает губки Аленка, но замечает качели, несется к ним, качается. Соль-соль-соль-соль-ми! – скрипят веселые качели.