Он вздрогнул: у парапета террасы послышался тихий разговор. Пьер узнал голос Рэн. Второй голос был мужской, очень молодой, и говорил этот мужчина с сильным немецким акцентом… Несомненно, тот белокурый юноша… Голоса стали громче, и Пьер явственно услышал слова:
— Умоляю вас, Рэн, — говорил юноша. — Умоляю…
Наступило опасное молчание. Сердце у Пьера колотилось, останавливалось и снова начинало неистово биться. Опять послышался рокот голосов, сначала очень тихий, а потом он услышал, как Рэн сказала:
— А если я стану вашей любовницей, как тогда сложится жизнь? Что вы можете сделать для меня? Ну что бы вы сделали? И я же всё-таки люблю вашего отца, вы это знаете… Нет, Карл, я люблю его… Ах, пусти меня, пусти же, милый… Ну, перестань. Ты ничего не слышал?
— Нет…
— Мне показалось, какой-то человек прошёл вон там… вниз… побежал…
Человек этот убежал на берег моря. Человек этот не мог больше ни о чём думать, ему хотелось кричать от боли. Человека этого терзало страдание, в котором смешались трагедия возраста и крушение мечты… Человеком этим владела беспредметная ярость мужчины, который два месяца верил в недоступность женщины и вдруг увидел её в объятиях первого попавшегося юнца. У человека этого к горлу подкатывался комок при воспоминании о прожитой жизни, а лакированные туфли немного жали, и ему было больше невмоготу ходить вот так, спотыкаясь в потёмках. Человек этот скрипел зубами, был мрачен, полон колючих обид и горьких насмешек, бормотал и не заканчивал бессвязные фразы, ни к кому не обращённые слова, перемешивал обрывки мыслей с обрывками далёких картин прошлого, он рыдал и в бешенстве сжимал кулаки. Человек этот в бурных мучениях своих был жалок…
А ночь была тихая, прекрасная ночь. Вот так и случилось, что в тот час, когда Рэн Бреси ждала Пьера Меркадье в номере отеля, он подъезжал к Бриндизи, откуда пароход «Савойя» должен был отплыть в Египет.
Над мечтой Жоржа Мейера всходила заря XX века. С тех пор как люди исчисляют время сотнями лет, они особым суеверием окружают рубеж каждого века, когда меняется цифра в счёте столетий… Как будто в новом веке всё пойдёт по-новому, и в годы, предшествующие перевороту в календаре, всем в самом деле кажется, что мир очень стар и болен; на счёт его дряхлости относят все человеческие выверты, и страсти, и преступления; никому уж ничего не хочется предпринимать из страха, что всякое начинание будет запятнано каким-нибудь необъяснимым органическим пороком — все ждут, когда вернутся к миру силы и здоровье…
Такое странное суеверие овладело умами и в конце весьма неверующего XIX века. Обо всём, что поражало людей или превосходило их понимание, они презрительно говорили: «Конец века» — так всегда успокаивают себя невежды. А кроме того, в таком взгляде на дело таятся великие чаяния, — надежда на то, что скоро по взмаху волшебной палочки всё переменится, у каждого кончатся все его беды, и начнётся новая, чудесная жизнь под знаком 1900 года, который, в противоположность тысячному году, будет как бы началом мира.