Мой отрыв от жизни становится все непоправимей, – так начинается первое письмо. – Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью – обескровленной, а столько ее (крови, – Е.З.) унося, что напоила б и опоила бы весь Аид…

Свидетельство – моя исполнительность в жизни. Так роль играют, заученное» (ЦП, 205).

Диагноз страшен, и, по-видимому, точен. Исполняя долг жены, матери и хозяйки, искренне любя домашних, Марина Ивановна всеми силами души рвется не просто из семьи – из обыденной жизни вообще. Рвется к свободе чувств и творчества, не стесняемой никакими, даже нравственными рамками. «Мне все равно куда лететь. И, может быть, в этом моя глубокая безнравственность (небожественность)», – пишет она несколькими строками ниже.

Из писем Цветаевой к Пастернаку видно, что стимулом такого «полета» могла стать либо высокая оценка ее творчества, основанная на глубоком понимании, либо чувство, рождающее новые произведения. Видимо, именно глубины ждала она и от переписки с Рильке. Но тяжелобольному поэту уже не под силу разбираться в сложнейших стихах, к тому же, написанных на иностранном языке. Он тянулся к тому, что еще было доступно, – к общению с оригинальной, талантливой, влюбленной в его поэзию женщиной…

Однако такая, чисто человеческая переписка не устраивала Марину Ивановну. В письме от 2 августа она наконец сформулирует, чего хочет от Рильке: «Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобою, в тебе» (П26, 191). (Примечательна формулировка: не ради него, не ради любви – ради себя…) Пока же, вспомнив о планах Пастернака «поехать к Рильке», Цветаева резко отвергает их:

«А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей, отвлекающей. Рильке – отшельник. <…> На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания – я ему не нужна, и ты не нужен» (ЦП, 207).

Вот так – весьма оригинально – были истолкованы жалобы Райнера на тяготы одиночества. Между прочем, мотив «холода» возник в первом же письме Цветаевой к Рильке – там, где она объясняет, почему никогда не пришла бы к нему первой:

«А может быть, – от страха, что придется встретить Ваш холодный взгляд – на пороге Вашей комнаты. (Ведь Вы не могли взглянуть на меня иначе! А если бы и могли – это был бы взгляд, предназначенный для постороннего – ведь Вы не знали меня! – то есть: все равно холодный.)» (П26, 86).

Как видим, Марина Ивановна выдумала холод Рильке еще до знакомства с ним.

В следующем письме Пастернаку, несколько раз касаясь этой темы, Цветаева проговаривается насчет еще одного возмутившего ее факта. Сожалея, что не может осилить ее стихи, поэт вспоминал: «А ведь еще десять лет назад я почти без словаря читал Гончарова» (П26, 101). «Какая растрата! – иронизирует Марина Ивановна по этому поводу и продолжает уже всерьез. – …Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о которых ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке» (ЦП, 219). Так – безжалостно, не взирая ни на свою, ни на его боль, – она пытается отсечь все, что не вяжется с ее представлением о великом поэте.

А боль была сильна. Усиливало ее и сомнение в собственной правоте. «О, Борис, Борис, залечи, залижи рану, – восклицает Марина Ивановна все в том же письме. – Расскажи, почему. Докажи, что все та́к. Не залижи, – ВЫЖГИ рану!» (ЦП, 214).

Перейти на страницу:

Похожие книги