– Да так, если бы ты не выдал его письма, патриарх Царьградский не допустил бы до собора, а если бы собора не было, так царь примирился бы с Никоном и тогда не было бы и Ордына-Нащокина и боярства… Никон истолок бы их в порошок: он ведь стоит за земство, за чернь и за их вольности.
– Уж не говори, матушка Наталья: обошли меня бояре в Москве, и потерял я ум да разум. Себе лишь петлю надел на шею. Чаял я все, что дума боярская править станет, а тут явился, как из-под земли, какой-то Ордын-Нащокин.
– Дело было так, гетман. Пока Никона не низложили, управляли приказами и воеводствами бояре, а как его не стало, Нащокин и овладел властью.
– А бояре что?
– Да что бояре – все это уж старье и калич: сидят в думе, уставя брады в землю, и со всем соглашаются, на что царь-то укажет. А Алексей Михайлович… Самому-то и лень думать, так за него Нащокин и думу думает. Придет он на собор аль в думу и только вторит, что-де Нащокин ему в уши нажужжал. Прежде, видишь, за него думал Никон, а теперь Нащокин; поэтому-то и удалили Никона: есть другой думщик.
– И неужели нет никого на Москве, кто бы осадил Нащокина?.. Неужели свет клином стал? – пожал плечами Брюховецкий.
– Как видно, – вздохнула инокиня. – Есть, правда, Артамон Матвеев, да того мудрено и понять: он и нашим и вашим. Прежде он стоял на задних лапах перед Никоном, а как впал тот в немилость, и он от него отошел. Теперь он ластится и к боярам и к Нащокину.
– Ласковый теленок двух коров сосет, – расхохотался Брюховецкий.
– Есть еще один – Хитрово Богдан, тот бы мог службу сослужить Нащокину… Но это можно будет сделать тогда, когда куда-нибудь Нащокин выедет, а пока он сидит в Москве, ничего с ним не поделаешь. У царя-то Алексея Михайловича по пословице: чем дальше от глаз, тем дальше от сердца. Так было и с Никоном – ему не следовало выезжать из Москвы… Теперь нужно поправить дело… Ты и Дорошенко летом пойдете на украинские московские города, а донских казаков с Стенькой Разиным нужно двинуть по Волге… так вы и дойдете до Москвы.
– Кто этот Стенька Разин?
– Степан Тимофеевич Разин – казак донской. Весной тысяча шестьсот шестьдесят первого года войско посылало его к калмыкам уговорить их быть заодно с донскими. Успев в посольстве, он поехал в Москву, здесь был у благословения у патриарха Никона и пошел на богомолье пешком в Соловецкий монастырь. В это время брат Разина служил в Москве в войске князя Юрия Долгорукого и просился у него в отпуск, но тот не пускал. Разин сам ушел – его поймал Юрий Долгорукий и повесил. Когда узнали об этом братья Степан да Фрол, они обещались мстить воеводам… Прошло несколько лет. В это время из Украины в донских городах и станицах появилось много боярских детей и крестьян с женами и детьми, ушедших от своих помещиков. Собрал из них вольницу Стенька и хотел было идти промышлять к Азову, но донцы не пустили: он и пошел вверх. Воронежские посадские люди ссудили его порохом и свинцом, и засел было во время половодья Разин между рек Тишина и Иловли, близ Каншинского города. Разин сидел здесь довольно долго, но вот поплыл вниз большой караван по Волге с ссыльными… Один струг был купца Шорина с казенным хлебом, другой патриарший, да еще струги других лиц. Провожали караван стрельцы. Взял с собой Стенька тысячу человек и бросился на караван. Казенный струг пустили ко дну, начальных людей изрубили или повесили… работников не тронули… Сто пятьдесят ярыжек пристало к Разину… да вот Данилка Жидовин… Теперь он пожаловал как посол от Разина. Пошел сам Разин промышлять на Каспийском море, а коли вернется, так попросит твоей помощи, гетман.
– Да и у меня-то к нему, по правде, грамота изготовлена, – сказал Брюховецкий, – а коли этот человек надежный, так пущай возьмет.
– Я сама к нему поеду с Жидовином, – воскликнула инокиня.
– Тогда и разгрома не может быть. Когда же ты, матушка, выедешь?..
– Хоша бы сейчас.
– Без хлеба-соли не отпущу. Гей! Лучко.
Явился карлик из-за занавеса.
– Прикажи подать обедать да накормить кучера и служку матушки.
Отдохнув и насытив голод, инокиня Наталья взяла грамоту Брюховецкого и выехала в Переяславль.
Едва они выехали, как Лучко явился в спальню Брюховецкого, куда тот удалился, чтобы отдохнуть.
Лицо Лучко было необыкновенно серьезно: это означало, что он сильно озабочен.
– Затеваешь ты недоброе, дядька, – обратился он к гетману.
– О чем говоришь ты?
– Да вот изменяешь русскому царю да веришь лисице Дорошенке… да вот бабе поверил и пишешь какому-то разбойнику донскому… Стеньке Разину… Гляди, быть беде.
– Да полно-те каркать, филин ты этакой… Ведь побью.
– Бей, дядька, а я все же правду скажу… Сколько раз спасал я тебя от бед… Тяпнешь ты да ляпнешь, да глупости натворишь… а коли я выручу, так потом: «Лучко, мой голубчик, да ненаглядный».
– Счастье твое, что я сегодня не в сердцах, а то бы досталось бы тебе так… задал бы тебе я такого перца, что чухал бы спину три дня да три ночи… Не сделаться же мне свинопасом у бояр.
– И моя вышла правда. Говорил же тебе на Москве: не подписывай статьи, а ты и там замахнулся на меня.