Лежа рядом с ней, обвитый ее длинными руками, он проводил ладонью по ее шелковистым, пышным бедрам, по икрам в шелковом чулке и мягко вел руку вверх, под юбку, задерживая движение на нежной, пышной плоти повыше колена. Потом вынимал одну ее грудь из выреза платья, любовно держал на руке ее нежный груз. Соски ее упругих грудей бывали не грубыми, коричневыми, дряблыми, как у рожавших женщин; они оканчивались нежным розовым бутоном, как у женщин на старых французских полотнах – например у Буше.
Потом он поднимал ее руки, замечая нежные, шелковистые завитки светлых волос под мышками. Целовал и, возможно, слегка покусывал ее плечо, ощущал острый, но приятный запах, уже слегка влажный от страсти. И этот запах чувственной женщины не обладал ни вонью, как у груботелых женщин, ни каким-то немыслимым ароматом, отвратительным для здорового вкуса. Он бывал утонченно-вульгарным: запахом здоровой женщины и утонченной дамы, у которой не только самые лучшие жилье, одежда, обслуживание и питание, в таких же условиях жили ее предки, так что теперь ее костный мозг, плоть, кровь, пот, слюна, форма конечностей – все тонкое соединение связок и мышц, вся слитая красота ее тела – были из самого редкого, тонкого, лучшего, чем любой другой на свете, материала.
И лежа так, в тепле бесшумно светящихся углей, он совершал с нею восхитительный акт любви. Отдавал ей всю меру своей любви и силы, обретал, целуя ее губы, полное забвение.
Потом, постепенно приходя в себя, он лежал в ее объятиях, уронив голову ей на шею, ощущал ее медленное, неровное дыхание и слышал, будто сквозь сон, легкий, непрестанный шум дождя.
Он проводил с нею ту ночь и потом еще много ночей. Приходил в темноте, тихо, украдкой, хотя таиться уже не бывало нужды, сознавая, что там, в темном доме, его ждет воплощение красоты и жизни; в темноте они прислушивались к плеску дождевых капель.
Вскоре после той ночи он поселялся у нее в доме. В этом не было ничего унизительного, потому что он настаивал, что будет платить за питание. И несмотря на все ее протесты, отдавал пятнадцать долларов в неделю со словами:
– Это все, что я могу себе позволить – эти деньги я платил бы в любом месте. Не мог бы на них есть, пить и спать так, как здесь, но прожить бы мог. Поэтому возьми их!
Дни он проводил в библиотеке. Читал поразительно много, самозабвенно проглатывал от корки до корки то, что больше всего хотел знать, однако держал под рукой множество других книг и с жадностью принимался то за одну, то за другую.
Библиотека бывала солидной, из пяти-шести тысяч томов, в которых превосходно была представлена классика английской и американской литературы. Там бывали образцовые издания Теккерея, выпущенные Круикшенком и Физом, Диккенс, Мередит, Джеймс, сэр Вальтер Скотт и так далее. В дополнение к хорошо известным елизаветинцам, таким как Шекспир, драматургам, чьи пьесы вошли в сборники серии «Мермейд» и даже к еще более полным антологиям с «Вольпоне», «Алхимиком» и «Бертоломью Честным» Бена Джонсона, «Праздником башмачника» Деккера, «Бюсси д'Амбуа» Чемпена бывало еще несколько сотен менее известных пьес, плохих, глупых, аморфных, однако насыщенных непристойной, буйной, прекрасной речью того времени.
Там бывали и прозаические издания, например плутовские повести Роберта Грина, драматурга, описание его ссоры с Габриэлем Харви, его исповедь, «Букварь для девочек» Деккера, «Печальный пастух» Джонсона, его «Подлески». Такие книги, как «Anima Poetae», «Biographia literaria», «Застольные беседы» Кольриджа и проповеди пуританских богословов, главным образом Джонатана Эдвардса. Бывали книги о путешествиях Хаклута, Пэрчаса, «Путешествия по Северной Америке» Бартрема.
Бывали там и факсимильные репродукции всех научных манускриптов Леонардо да Винчи, знаменитый «Codice Atlantico», написанный задом наперед, справа налево, испещренный сотнями рисунков, в том числе его летательных аппаратов, канапов, катапульт, пожарных вышек, винтовых лестниц, анатомических разрезов человеческих тел, с диаграммами совокупления стоя, с исследованиями о движении волн, об окаменелостях, о морских раковинах на горном склоне, заметками о глубокой древности мира, жутком безлиственном веке земли, который он изображал на заднем плане своих картин – как на портрете Моны Лизы. С помощью зеркал, итальянской грамматики и словаря он разбирал слова и переводил текст, используя в качестве руководства частичную расшифровку, уже сделанную одним немцем. Потом в свободное от работы над романом время показывал, что Леонардо рассматривал живопись лишь как дополнение к своим исследованиям всяческого движения, всяческой жизни, был инженером и художником только в связи с ними, что он, в сущности, чертил великой кистью карту вселенной, показывая возможность Человека стать Богом.