По крутому ущелью в сизой утренней дымке я восхожу, ускоряя темп быстрых шагов, к вершинам полудня; весь день нескончаемое, неистовое движение на переполненных улицах; непрестанное, вечное строительство в этом нарастающем потоке дней, силуэты зданий на фоне ясного, нежно-голубого небосвода, громовой стук стальных балок, оглушительный лязг механизмов. Вот уже близится темнота, феерия неба и громадная Медуза ночи; меж двумя плещущими океанами усеянные звездами огней раковины континента и темнота, прохладная, окутывающая ночь, звезды и очарование Америки. А по континентальным равнинам грохочут мчащиеся экспрессы, громко разносится протяжный отзвук гудка, вровень с паровозной топкой на восемьсот миль тянется пшеница; жестко шелестят всходы кукурузы в Индиане; на Юге уныло бредущий по обочине дороги измазанный засохшей глиной негр, краткий проблеск автомобильных фар; сияние фабрики в ночи, мощный гул за ярко освещенным стеклом, затем вновь сосны, глина, хлопковые поля; несущиеся издалека, быстро исчезающие кружащиеся звуки карнавала; стенание грешников в церкви; а затем, заложенные уши под ложем реки, голоса в тоннеле удаляются к Бруклину; но неровный лунный свет на Скалистых горах, нескончаемое лунное безмолвие на разноцветной скале; в Теннесси среди холмов проезжает последний автомобиль вдоль Холстон-ривер, раздается гудок, и кто-то наверняка прислушивается: «Это те ребята. Были в городе. Подъезжают». – А потом тишина и Холстон-ривер; но в Карлайле хлопнула наружняя дверь, слышатся голоса: «Доброй ночи, доброй ночи, Олли. Доброй ночи, Мэй… Где Чекере? Вы его отпустили?» – И тишина, тишина, и «Доброй ночи, доброй ночи»; полицейский в Бостоне вертит свою дубинку: «Всего один бродяга. – И задумчиво: – Всего один бродяга на пустыре – и только; ладно, доброй ночи, Джо». – Окна, запотевшие от едкого пара, – «Доброй ночи»; и вновь лунный свет на разноцветных холмах – «Ми-истер… Ох-х, ми-истер» – нетерпеливое, печальное, умоляющее, странное – и неподалеку от дороги, в сухом речном русле разбитый «форд», покойник, два пьяных мексиканца – «ми-истер» – а потом в жуткой близости тявканье койота – «ми-истер» – и до Санта-Фе семь миль.

И шелест молодой листвы по всей Америке, и «Скажи!», неистовое, юное, негромкое – и неистовое, страстное «Не скажу!» настойчивое, неистовое «Скажешь! Ну, говори же! Скажи!» – и листва мягко: «Скажи, скажи». – И полунехотя, отчаянно, не истово: «Тогда… если обещаешь!» – И вздохи листвы: «Обещаешь, обещаешь». – Быстро, неистово: «Да, обещаю!» – «Я скажу!» «Так говори же! Скажи!» – И быстро, негромко, еле слышно: «…Любимая!.. Вот! Я сказал!» – Неистовое, ликующее, мальчишеское: «О, любимая, любимая, любимая!» – Необузданное, прерывистое: «Ты обещала!» – Необузданное, неистовое: «Любимая, любимая, любимая!» – Отчаянное, сокрушенное: «Ты обещала!» – И печальный шелест листвы: «Обещала, обещала» – «Любимая, но ты обещала!» – «Обещала, обещала, обещала, обещала» – издает листва по всей Америке.

И повсюду что-то движется в ночи сквозь бессмертную тьму, что-то шевелится в сердцах людей, что-то восклицает в их неистовой, безмолвной крови, неистовыми безмолвными языками ее великих пророчеств – уже скоро утро, утро: О, Америка.

Строители многоквартирных домов одержали двойную победу: миссис Джек наконец покинула свой очаровательный старый дом возле Риверсайд-драйв и переехала в большую квартиру на Парк-авеню. Когда Джордж подъехал к входной двери на такси, швейцар в ливрее быстро подошел к машине, распахнул дверцу и сказал: «Добрый вечер» чуть приветливее, чем молодой человек ожидал от столь впечатляющего существа. Внутри сидевшая за столом телефонистка на миг оторвана взгляд от коммутатора, спокойно улыбнулась Джорджу и назвала ему номер квартиры. Он вошел в лифт и бесшумно поднялся.

Семья миссис Джек уехала, и скромный обед был устроен на четверых. Там присутствовали Стивен Хук и его сестра Мери.

Блестящая суета и потрясения жизни не касались хрупкого тела Хука. Он вел жизнь отшельника, причиной тому являлась его сыновняя преданность матери. Был одиноким, независимым, влюбленным в увлекательную жизнь чувств, сознавал могучим мозгом, что такое радость, но возможности испытывать ее был лишен. Он почти целиком жил жизнями других. Только его блестящий, острый разум был кипучим и дерзновенным.

Вот уже десять лет Хук все больше и больше искал общества определенных нью-йоркских евреев. Его разум, жаждавший яркости и великолепия, отвергал с досадой и отвращениями сухую серость и скуку пуританского наследия. Во всем вокруг ему виделось оскудение тепла и радости жизни. Землей владели «скучные люди», и он считал, что эта всеобщая дряблость, особенно в жизни художников и интеллектуалов, не должна иметь права на существование.

Перейти на страницу:

Похожие книги