На маленьком столике у торца дивана находились ингредиенты для всевозможных коктейлей и охлажденных напитков — дорогая приземистая бутылка светлого рома, бутылка кентукского бурбонского виски, выдержанного более двадцати лет в дубовых бочках, и крепкого, настоянного на померанцах джина. А также шейкер, ведерко колотого льда, тарелки с оливками и соленым миндалем.
Выпив холодного крепкого ликера, он, вдохновленный ее легким опьянением, выпивал еще, настроение его поднималось, мозг работал с пылкой, радостной живостью. Потом они шли обедать.
Столовая, расположенная на том же этаже, бывала погруженной в полутьму, лишь круглый стол под белоснежной широкой скатертью заливал золотистый свет, да две маленькие лампы с абажурами стояли на огромном буфете, в котором поблескивала посуда и всевозможные бутылки с виски, ликерами, вермутом и ромом. За столом им прислуживала служанка. Там бывала, кроме нее, лишь кухарка, женщина средних лет из Нью-Гемпшира, обогатившая свое кулинарное искусство тем, что почерпнула, когда эта семья проводила лето на Кейп-Коде, и в Париже, где эта дама проживала по нескольку лет. В дневное время там бывал еще мужчина, он ведал отоплением и выполнял тяжелые работы.
Это бывала и вся обслуга. Дом не бывал обременен богатством, достигающим нескольких миллионов долларов: у хозяйки бывало всего семьсот — девятьсот тысяч, надежно вложенных в не облагаемые налогом облигации, приносящие ежегодно двадцать — двадцать пять тысяч долларов, этого хватало на скромную роскошь.
Блюд подавалось немного; еда бывала мужской, простой и великолепно приготовленной. Начинали они с густого томатного супа цвета красного дерева, или густого горохового, или великолепного лукового и к нему гренок с сыром, которые она готовила сама. Рыбы не бывало, однако на большом серебряном блюде лежало поджаренное филе со следами решетки по краям и в центре. По его поверхности растекались кусочки масла, смешанного с рубленой мятой и чуточкой корицы. Дама разрезала мясо на нежные трехдюймовые кусочки, обнажая аппетитную, сочную, но не рыхлую красную мякоть. Затем клала ему на тарелку рассыпчатой жареной картошки и молодого, нежного вареного лука, с которого от прикосновения вилки слезала тонкая, острая на вкус кожица. И поливала все густым, жирным, слегка приперченным соусом.
Бывал также и салат — из латука, или артишока, или даже из хрустящего белого цикория. Она готовила его в глубокой миске, мелко нарезала мяту или лук в уксус, масло и горчицу для придания остроты. Наконец подавался толстый яблочный пирог, сдобренный мускатным орехом и корицей, с собственным соком, проступившим на хрустящей волнистой корочке; а к пирогу — ломоть желтого американского сыра. Они также выпивали по большой чашке крепкого ароматного кофе с густыми сливками.
Он наблюдал, как сливки клубятся в черном напитке, словно густой дым, и цвет напитка становится светло-коричневым. За едой он говорил мало. Ел благопристойно, но с аппетитом, и поднимая время от времени взгляд, замечал, что глаза ее обращены на него слегка насмешливо и вместе с тем нежно.
Потом они сидели у камина в гостиной, он в глубоком роскошном кресле, она в шезлонге, выпивали по чашечке черного кофе, по рюмке зеленого шартреза или гранд марнье и курили. Он курил ароматные, сухие, легко тянущиеся «Лаки страйк», она — «Мелакрино». Время от времени она меняла положение ног, и ее обтянутые шелком икры терлись одна о другую с негромким, сладострастным звуком.
Бывало тихо, слышались только успокаивающая капель с ветвей и листьев, потрескивание углей, да тиканье маленьких часов. Иногда он слышал, как служанка убирает со стола в столовой. Вскоре она появлялась, спрашивала, нужно ли что-нибудь еще, желала доброй ночи и поднималась по лестнице в свою комнату на верхнем этаже. И они оставались вдвоем.
Начинали разговаривать они если не скованно, то по крайней мере с какой-то неловкостью. Она рассказывала о своем воспитании — в монастыре, о жизни за границей, о глупых и жадных родителях, уже покойных, о привязанности к тете, мудрой и доброй женщине, ее единственной союзнице в борьбе с родителями в трудные годы юности, о браке в двадцать лет с человеком, которому было уже под пятьдесят, хорошем, преданном, но совершенно не понимавшем ее, умершем в прошлом году.