Он был поэтом, выпущенной стрелой их бессмертной жизни, он пел песни всех поэтов, какие только пели и умерли. Был почтой, какие только пели и жили. Был поэтом, был братом, сыном, бессмертным языком всех поэтов, какие только пели, жили и умерли с начала времен. Был поэтом и сыном поэтов, умерших и погребенных, был великим поэтом на своем поприще, и в его неистовой, безмолвной крови тем вечером пели все неистовые, безмолвные языки темноты и Америки. Был поэтом, и все неистовые, безмолвные языки, которыми он должен был петь, пели тем вечером в его крови. И он стоял здесь, на этом куполе ночи, на этом берегу бессмертной тьмы, на неоткрытом краю всего дивного нового мира Америки; он знал, что прилив нарастает, и, однако же, его вдохновение еще не достигло высшей точки.

Свершавшееся в тот час, в ту минуту, в том месте с несравненной точностью совпадало с идеалом его юности, с вершиной, зенитом его мечты. Город никогда не казался ему таким прекрасным, как в ту ночь. Джордж впервые видел, что, по сравнению с другими городами мира, Нью-Йорк — величайший город ночи. Ночью он достигал изумительного, несравненного очарования, некоей новой красоты, созвучной месту и времени, с которыми не могли сравниться никакие другие место и время. И внезапно Джордж осознал, что красота других ночных городов — Парижа, раскинувшегося под холмом Сакре-Кер огромной, таинственной россыпью огней, мерцающего дремотными, манящими, таинственными цветами ночного великолепия; Лондона с его дымчатым ореолом туманного света, странно волнующего, потому что он так громаден, так затерян в беспредельности — обладает в каждом случае своей неповторимостью, восхитительной и непостижимой, но до этой ей далеко.

Город сиял в обрамлении ночи, и Джорджу он никогда еще так не радовал глаз. Это был жестокий город, но и приятный, свирепый, но и очень нежный; был неуютной, суровой, ужасающей катакомбой из камня, стали, тоннелей в скале, нещадно изрубцованной светом, был грохочущей ареной непрестанной войны людей с механизмами; и вместе с тем он дышал приветливостью и добротой, был так же исполнен сердечности, страсти, любви, как и ненависти.

И даже небеса, обрамлявшие Нью-Йорк, сама ткань ночи, казалось, обладали архитектурой, духом его неповторимости. Джордж видел, что город это северный: очертания его были главным образом вертикальными. В нем даже ночь, характер темноты имели особое строение, особую архитектуру. Здесь ночь в отличие от парижской или лондонской, более округлых, мягких, дремотных, была устремленной вверх, жесткой, обрывистой, отвесной, властной. Здесь все было резким. Город пламенел огнями свирепо и вместе с тем очень ласково. В этой высокой прохладной ночи поразительно и прекрасно было то, что, будучи такой суровой и властной, такой надменно-грозной, она была вместе с тем и очень нежной; здесь в ночах, даже самых ледяных, были не только жесткая сталь, но и дыхание апреля: ночи могли быть бесцеремонными, жестокими, и, однако, в них неизменно ощущалось предчувствие легких шагов, сиреневой тьмы, чего-то быстрого и мимолетного, почти досягаемого, вечно ускользающего, чистой, как апрель, девушки.

Здесь, в этой накрывшей город феерии ночи, огни были рассеяны, как звезды. Джорджу внезапно предстало видение города, ошеломляющее своей красотой. Ему почудилось, что вокруг ничего нет, кроме чарующей архитектуры тьмы, усеянной звездами множества огней. О зданиях он забыл: они словно бы перестали существовать. Казалось, сама темнота создала узор из звездной пыли этого множества огней, они были разбросаны по одеянию ночи, словно драгоценные камни, искрящиеся на платье той таинственной Елены, что вечно пылает в крови мужчин.

И великолепие их было невероятным. Огни сверкали перед ним, парили над ним, поднимались несомкнутыми цепями, были рассеяны по невидимой стене, возносились к самым вершинам ночи, были вправлены в само облачение темноты, бесплотные, невесомо висящие, однако неподвижные, как кирпичи в стене, то был мир тьмы, невидимый, освещенный по случаю какого-то вечного праздника.

Джордж был ясен и лучезарен, как пламя: лицо его сияло со всей чистотой радостной юности. Он был взбудоражен той несравненной, благородной восторженностью юноши, которая приходит столь редко и которую впоследствии он уже не в силах обрести вновь. То был миг, когда все вино жизни словно бы влилось в его вены, когда сама его кровь превратилась в вино жизни, когда он обладал всем, что в жизни есть — ее силой, красотой, состраданием, нежностью и любовью, всей ее ошеломляющей поэзией — когда все это принадлежало ему, вошло в самый центр белого накала его юности, торжествующего сознания собственного успеха.

Тот час говорил с Джорджем своими безмолвными языками, и внезапно он услышал песнь всей той земли:

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги