У большинства моих одноклассниц для этого все-таки были настоящие тетради в косую линейку. Позже стала понимать, что часть девочек была снабжена ими за счет отцовских офицерских аттестатов, другая часть – за счет донорской крови их матерей (что было исключено для моей матери из-за осложненной близорукости). Я относилась к меньшинству класса, которое, если не пользовалось самоделками, писало на обороте каких-то бухгалтерских книг или обходилось отдельными листиками из тетрадей старших братьев и сестер. У меня, дочери солдата, фактически проверяемого фронтом как минимум на коллаборационизм, и низкооплачиваемого библиотекаря, долгое время единственной возможностью писать оставались уже известные изделия моей мамы из грубых оберточных листов. Хотя они были результатом настоящего материнского подвига (представьте расчертить только одну страницу по трем горизонтальным и очень густым косым линиям, а таких страниц в тетради было 48), я исписала или испортила не менее десятка тетрадей. Сейчас я очень сомневаюсь, что у кого-то еще нашлась такая же усердно-упорная мама! Но эти жалкие самодельные изделия, разумеется, не выдерживали критики в ряду аккуратных типографских тетрадей с волшебно гладкими страничками.
Нашему современнику, отвыкшему в условиях интернета не только от разного рода перьев и «вставочек», но даже от шариковых ручек, трудно даже представить себе все сложности военных лет при освоении этой обязательной школьной дисциплины – чистописания. Оно было замечательно задумано традиционной, еще с гимназических времен, программой по выработке красивого почерка. Задумано как каллиграфическое священнодействие – порождение изысканных буквенных начертаний из перемежающихся нажимов и волосков. Буквы действительно получались необыкновенно изящными, настоящими графическими красавицами. Особенно радовала и даже ласкала мой глаз жизнерадостная прописная буква «Ф
Не случайно мама мне говорила, что у настоящих мастеров писцового искусства развивается особое отношение к каждой буковке. При этом она имела неосторожность в присутствии моего вредного брата привести в пример гоголевского Акакия Акакиевича, у которого были свои буквы-любимчики. Если я еще не могла в полной мере оценить эту аналогию, то мой одиннадцатилетний братец звонко захохотал и сказал, что не хочет равняться на Башмачкина, а потом еще и стал дразнить меня! Особенно когда я вечерами, обложившись уймой обязательных сопутствующих предметов (промокашкой, чернильницей-непроливайкой, баночкой с чернилами для подливания, специальной перочисткой из матерчатых кружочков с пуговицей посередине, запасными перьями, палочкой для чистки чернильницы от бумажных волокон), при свете коптилки – а ею служил широкий патрон, или гильза, с ватным фитилем в керосине – с невероятным прилежанием свершала свои каллиграфические подвиги.
При этом, несмотря на цепкое царапающее перо (№ 86, кажется), на шершавую и волокнистую бумагу, абсолютно не приспособленную для задуманного священнодействия, несмотря на коварство непроливайки, которая непредсказуемо забивалась бумажной плотью от кончика не менее коварного пера, я все же иногда умудрялась дописывать две страницы без клякс и помарок. Противненький Колька нередко подзуживал: «Лидочка Башмачкина, Лидочка Башмачкина», а то и «Акакиевна, Акакиевна», но я держалась, тем более что мама всегда говорила, что лучше всего не обращать внимания на дразнилки, тогда мальчишкам становится скучно и они отстают. Это она вспоминала свое детство, когда ее старший брат Саша, увидев, что Марина учит устные уроки (а он этого отродясь не делал), поддразнивал: «Зубрилка, зубрилка». Марина обижалась, а мама быстро ее научила, как отвадить приставучего брата.
Если же у меня сами собой вдруг выпрыгивали чернильные кляксы, особенно на ножных пируэтах прописных букв, а на их шапочках – даже огромные лужицы (это забивалась чернильница), то я, побыстрее промокнув, просто переворачивала лист из-за внушающей мне ужас страницы, чтобы глаза мои этого не видели. Мама, которую моя расточительность касалась непосредственно (шли прахом ее труды!), видимо, все понимала, раз я совсем не помню ее упреков, а вот нашей Анне Яковлевне, увы, это крайне не нравилось. Она совсем не представляла себе ни моих мук, ни оскорбленных кляксами эстетических чувств и просто негодовала, как это я, столь быстрая в чтении и арифметике, допускаю такое безобразие на письме. Я же горько рыдала: «У меня без клякс не получается!»